И горе было бы подлецу, если бы они его нашли. Его нашли, но не Никита и не Ваня.
Восемнадцатилетний дебил, угрюмая низколобая скотина, воплощенная иллюстрация к теории Ломброзо… Он еще умудрился пырнуть ножом оперативника.
Даже своим крохотным сумеречным умишком он понимал — пощады не будет и отбивался яростно, как хорек, попавший в западню.
После суда Никиту вызвал начальник таможенной службы республики и сказал:
— Вот что, Скворцов, тебе надо уезжать отсюда. Ты погляди, на кого ты похож — лицо серое, как чугун. Изведешься ты здесь. Короче, я тебе устроил перевод на родину. В Ленинград. Доволен?
— Хорошо, — вяло ответил Никита.
— Ну, и славно, раз хорошо, — сказал начальник и тихо добавил: — Жить-то надо, Скворцов, что ж доделаешь — им уже не поможешь. У меня дочь погибла в горах, альпинистка. Я понимаю, ты уж поверь.
— Верю, — так же вяло ответил Никита.
— Иди, сдавай дела. Прощай, — и начальник отвернулся.
Перед отъездом к Никите подошел Иван. Долго молчал, опустив голову. Потом вскинул глаза, прошептал:
— Я никогда не забуду Татьяну Дмитриевну!
— Я тоже, — ответил Никита.
И вдруг Ваня заплакал совсем по-детски.
Он присел на корточки, спрятал лицо в ладони и весь сотрясался от плача, всхлипывал, бормотал что-то, в чем-то клялся.
А Никита не мог плакать, у него будто обуглилось все внутри.
Он положил Ивану руку на плечо, сжал его. Иван вскочил. Мокрое его лицо выражало такую ненависть, что Никита вздрогнул.
— Но ее-то, ее-то за что, сволочи?!
Объяснять логику бандита? Да и есть ли она?
— Чтоб больнее было. Мне, тебе, всем нам…
* * *
Самолет вдруг резко тряхнуло. Взвизгнула соседка. За иллюминатором было черным-черно. Полнейшая непроглядь. И только вдали взрывались голубые сполохи. Самолет задрожал.
Прошла по проходу стюардесса с гигиеническими пакетами в руках. Лицо ее было белым до синевы, как снег под луной. И улыбка на этом лице выглядела противоестественно.
Никита остановил ее.
— Гроза? — спросил он.
— Да, — негромко ответила она и быстро добавила: — Обойти не удалось, вернуться нельзя — горючего не хватит. Будем пробиваться.
— Ну что ж, остается только молиться, — усмехнулся Никита, — вот моя соседка уже начала.
Действительно, американка вынула из-за корсажа золотой крестик на цепочке, целовала его и что-то быстро шептала. Никита разобрал только:
— Езус Крайст, Езус Крайст (Иисус Христос, Иисус Христос)…
А потом началось! Огромную махину самолета швыряло с крыла на крыло легко, словно стрекозу. Он ухал в воздушные ямы, клевал носом, оседал на хвост. Такого Никита еще не испытывал.
Соседка вцепилась в его руку цепкой своей, хищной лапой с длинными лакированными ногтями и, обезумевшая от ужаса, царапала ее, рвала до крови.
Никита понимал, что катастрофа может произойти в любую минуту.
«Страшно мне? Пожалуй, да. Но и страх какой-то равнодушный. Телу страшно. А мне нет. Знаешь, Таня, если бы я верил в загробную жизнь, я был бы, пожалуй, счастлив сейчас…»
— Это конец! Это конец! Не хочу! — кричала соседка.
— Успокойтесь, мадам! Все будет хорошо, — бормотал Никита.
* * *
Вася Чубатый и Бабакулиев поднесли вещи Никиты к машине. В основном это были солдатские поделки — подарки Тане. Никита взял их все до одной.
— Ничего не скажу тебе, Никита. Ничего, — проговорил наконец Вася Чубатый. — Что уж тут скажешь. Одно только: всем нам очень тяжело. И знай, где бы ты ни был, что бы ни случилось — только позови…
— Мы тебе друзья, Никита, — оказал Авез Бабакулиев, — мы тебе братья.
— Я знаю, — Никита до боли прикусил губу. — Я знаю.
* * *
Молния ударила так близко от самолета, что он шарахнулся от нее, будто боясь обжечься.
Никита никогда так близко не видел молнии. Она была толстой, с добрый ствол дерева, пронзительно голубой и какой-то ворсистой, словно шерстяная нитка.
Руку Никиты перестали терзать. Он повернулся к соседке и понял, что она потеряла сознание, отключилась.
«Вот и слава богу», — подумал Никита. Он вновь приник к иллюминатору и увидел в крыле, едва проглядывающем в туче, черную полукруглую дыру.
«Все. Конец». — Никита удивился своему спокойствию, но внутри что-то противно задрожало, и кто-то маленький в нем яростно заверещал пронзительным голосом: «Жить! Жить! Жить!»
Никита напрягся, выпрямился в кресле. Ему хотелось встретить смерть достойно; И вдруг тугой солнечный свет ударил по глазам, и сразу стало так светло, синё и спокойно, будто и не было никогда этого кошмара, который все-таки был всего секунду назад — самолет пробил грозовой фронт.
Никита осторожно посмотрел в иллюминатор, отыскивая дыру в крыле. И неожиданно жаркая краска стыда залила его: из-за высокого ребра жёсткости выглядывал полукруглый кусочек буквы Р. Окончание СССР, написанное на крыле.
«И верно — у страха глаза велики», — подумал Никита и смущенно покосился на американку, словно та могла прочесть его мысли.
Никита чуть не вскрикнул от удивления. Вместо моложавого существа рядом с ним сидела глубокая старуха. Слезы смыли толстый слой косметики, отклеили роскошные ресницы, обнажили морщинистую дряблую кожу.
Бедная женщина была еще в обмороке. Но вот она открыла глаза, и Никита деликатно отвернулся.
Он услышал радостный вскрик, потом долгое бормотание, где вновь упоминался Езус Крайст, и слова: «На кого я похожа!»
«На себя», — подумал Никита.
Женщина судорожно завозилась, щелкнув замком сумочки.
Когда через десять минут Никита обернулся, перед ним вновь сидела моложавая женщина с нежно-розовым цветом лица и роскошными ресницами.
* * *
На похоронах командующий пограничным округом, старый заслуженный генерал-лейтенант задумчиво сказал:
— Принято считать, что смертельной опасности подвергаются пограничники, таможенники же только досмотрщики. Но вот сегодня нашего товарища постигла беда, которая, пожалуй, пострашнее смерти…
Никита слушал и не слушал. Казалось бы, в такую минуту надо думать и вспоминать о чем-то самом главном, значительном, а он слышал давний их с Таней, совсем вроде бы пустячный разговор. Он закрывал глаза и видел: вот Таня сидит за своим заваленным красками, кисточками, карандашами и бумагой столом, рисует. Он сам, Никита, лежит на диване, читает свежий журнал.
Таня устала и сладко потягивается, трясет головой. Потом лукаво взглядывает на него.
— Никитушка, — говорит она, — я вот подумала, что таможенник — это почти пограничник, а пограничник, почти что следопыт, а следопыт — это Чингачгук, следовательно, тебя я спокойно могу называть Последним-Из-Могикан! Звучит!
— Танюшечка, — в тон ей отвечал Никита, — выпускница средней художественной школы — почти художник, а художник — он не обязательно рисует, он может и стихи писать, как Цветаева, следовательно, я вполне могу называть тебя Мариной.
— Милый, называй, пожалуйста!
Она подходит к нему, присаживается на край дивана, прижимается лбом ко лбу — глазищи огромные, во всем свете одни глаза. Она целует его.
И вот уже все исчезает. И остается только острая, почти непереносимая радость…
* * *
Самолет идет на посадку. Внизу проплывает панорама Ленинграда. Вон Гавань. Вон чаша Кировского стадиона.
Чуть закладывает уши. Появляется стюардесса с подносом конфет. Никита качает головой, отказывается.
Она наклоняется к нему.
— Испугались?
— Да, — говорит Никита.
— И я! Это был ужас какой-то. Я летаю пятый год, и такого не видела.
— Да, — говорит Никита.
— Меня зовут Мариной, — девушка явно ждет, чтобы Никита представился.
— Красивое имя, — с трудом, сквозь сжавшееся горло проталкивает слова Никита.
Девушка ждет еще мгновение, но Никита молчит. Тогда она поворачивается и уходит, покачивая безукоризненными бедрами.