Утром Евгений Иванович вышел в тамбур с вещами. Тут откуда-то взялся сосед по купе. Хотя на голове его не имелось волос, казался он встрепанным, с кроличьей краснотою в глазах.
— Вы уже выходите, Евгений Иванович? — сокрушенно воскликнул сосед. (Евгений Иванович удивился, откуда соседу известно имя его. Кажется, не обменивались визитными карточками.) — Ах, жалко, поговорить с вами хотелось…
— Что делать, — улыбался Евгений Иванович, — такая теперь поспешная жизнь. Даже поговорить некогда стало.
Поезд остановился не на первом пути, а где-то посередине. До перрона пришлось добираться вдоль встречного пассажирского. В привокзальном сквере чуть зеленел черемушный куст. Черемуха не распустилась, не зацвела. Дома, на даче у Евгения Ивановича, черемуха осыпалась неделю назад, уже зацвела рябина. Евгений Иванович погрустил, провожая черемуху, с ней он весну проводил, то есть — минул еще год жизни. Шестьдесят лет он справил давненько; дни рождения вообще не хотелось ему, с некоторых пор, отмечать и тем более — праздновать. Счет хотя нарастал, но как бы катился с горы, шел на убыль. Евгений Иванович обрадовался молодой, незацветшей черемухе — нечаянно подаренной ему сверх нормы весне. Но северная весна повещала о себе не только черемушным цветом: мела метель.
Евгений Иванович никогда ничего в дорогу не забывал; хотя он собирался в жару, по-летнему, но прихватил также и куртку на меху, с меховым воротником, с множеством застежек-молний. Из вагона он вышел в одном костюме, в белой рубашке, при галстуке. Зимний снежный ветер, пропахший паровозным, угольным дымом, сразу накинулся на него. Евгений Иванович куртку надел, натянул на большую свою, лобастую, седую, с залысинами голову мохнатый мягкий берет. И стал совершенно похож на человека творческой профессии, на художника. Только без бороды и без трубки в зубах.
Курить он никогда не курил, при случае ставил себя в пример курякам: «Если бы я курил, то такое здоровье, как у меня, едва ли бы сохранилось». Здоровьем Евгений Иванович обладал отменным, в свои шестьдесят с гаком лет не жаловался врачам и жене на сердце, на поясницу или бессонницу. Тело исправно служило ему, функционировало, исполняло работу жизни, постоянно радуясь ей. На дачном своем участке Евгений Иванович выстроил дом, сам срубил избу-пятистенку. Бревна таскал на плече; плечи его такие, будто природой назначены — бревна таскать. С одной стороны он пристроил к дому мастерскую-террасу, с другой стороны — гараж. По веснам вскапывал сад-огород, по осеням таскал из сада ведра с яблоками. Однажды зимой он жил в доме художников на берегу Балтийского моря. Как на всяком берегу, там имелись «моржи», купальщики в зимней воде. Евгений Иванович поглядел, тоже как-то разделся, разбежался по колючему снегу и льду и ухнул в январское море, нырнул и проплыл нисколько не меньше «моржей». Назавтра опять собрался искупаться, вообще хотелось ему стать моржом, но жена воспротивилась: «В твои-то годы к чему это ухарство? Можно ли рисковать?»
Скорым шагом Евгений Иванович пересек вокзальную площадь.
Метель дула в бок, большой плоский ящик парусил, привязанная к нему авоська с ботинками по земле волочилась: ростом Евгений Иванович невысок, руки у него длинные, как у грузчика, пальцы короткие, сильные, с четырехугольными ногтями. Дорогу ему указали патрульные, солдат и сержант, с загорелыми, свежими, весенними лицами, с красными повязками на рукавах. Они сказали: «Обратитесь в комендатуру, вон там за площадью».
Он обратился в комендатуру, капитан его выслушал и бумаги его прочитал: командировочное предписание, удостоверение Союза художников; фотокарточку разглядел, перелистнул, все прочел в отношении взносов; Евгений Иванович членские взносы всегда аккуратно платил. Капитан улыбнулся. Он за барьером сидел. Художник Шухов Евгений Иванович стоял у барьера. Он тоже улыбнулся. На дворе гуляла метель.
— Вам к пограничникам надо, — сказал капитан. — Я им сейчас позвоню. — Прежде чем позвонить, еще улыбнулся гостю и повинился: — Две недели у нас теплынь стояла, а вот задуло с севера. Вообще-то это у нас бывает…
— Я знаю, — сказал Евгений Иванович, — у вас тут такое уж дело…
Он в лицо капитану смотрел, ему понравился капитан. Именно лицо и понравилось: всю жизнь собирал он, коллекционировал, складывал в памяти лица. Когда Шухов смотрел в лицо человеку, то память подсказывала ему, куда, к какому разряду, разделу отнести это лицо, этого человека. Он подумал про капитана, что капитан, должно быть, долго служит на Севере, приучен к умеренности желаний, скудости впечатлений, к строгости и обязательности жизненного армейского уклада, к морозам, долготе зимних ночей, к бездорожью, болотам и комарам. В лице капитана художник прочел как бы сущность всей его жизни, ее волевое начало и аскетизм. Улыбка подчеркивала эти типовые черты северянина: лицо разом вдруг изнутри осветилось, будто расцвело; так мгновенно преображается Север, чуть проглянет весеннее солнце. «Очень русское лицо», — подумал Евгений Иванович. Лицо показалось знакомым ему, и раньше оно встречалось, запечатлелось в памяти… «Жизнь у них та же, распорядок в армии тот же, и Север тот же, — думал художник. — Жизнь формует людей, человеческие типы…»
— Пограничники вас ждут, Евгений Иванович, — оказал капитан, — они думали, что вы вчера прибудете.
— Да, да, да, — закивал, заклевал носом Евгений Иванович, — я собирался вчера… то есть, позавчера… Да, знаете, бывают дела, что и не оторвешься… Самое трудное — оторваться. Можно вообще всю жизнь сиднем просидеть, с делами-то этими…
— Это конечно, — сказал капитан, — у нас тут и то крутишься целые дни… А то и ночью поспать не дадут… Пойдемте, я вас провожу. Давайте ваше имущество.
— Спасибо, я уж сам, — заторопился Евгений Иванович, имущество подхватил. — Я к нему приспособился, к ящику своему… Наше дело такое, знаете — художники… Орудия-то производства всегда при себе надо иметь. На память нельзя надеяться.
— Я первый раз в жизни настоящего художника вижу, — простодушно сознался капитан.
— Настоящий художник не очень-то на людях показывается, — сказал Евгений Иванович. — Постороннее любопытство ему мешает сосредоточиться. Он куда-нибудь заберется в такое местечко, где нет ни души, сидит… Картины пишет.
Скорым шагом они пересекли железнодорожные пути. Такая походка у Шухова: шагал он некрупно, но споро, чуть семеня, подав вперед корпус, широкие, чуть обвисшие плечи, а еще дальше вперед выдвинув лобастую голову. Шеи у Евгения Ивановича почти что и не было.
— Вон за тем забором пограничники, — сказал капитан и откозырял.
Евгений Иванович попрощался с капитаном. Капитан ушел, а он еще некоторое время стоял. Совсем недолго стоял, но успел оглядеться. Увидел серое небо, серые низкие, нахохлившиеся дома, заборы, черную грязь на дороге. Неприютность, сырость, тяжесть этого мира стеснили ему на мгновение сердце. «Зачем приехал? — подумал Евгений Иванович, спросил у себя. И ответил: — Если бы сейчас не приехал, то уже — никогда. Больше времени не остается».
Он вошел в отворенные — для машин — ворота, по дощатым кладям пересек двор, толкнул дверь с дощечкой «Посторонним вход воспрещен». Навстречу поднялся опять-таки капитан, в шинели, перепоясанной портупеей, в зеленой фуражке. Он походил на первого капитана, на коменданта, но тот был штабной капитан, а этот строевой, или, точней, — пограничный, то есть лесной. Повыше ростом, чем комендант, постройнее, потоньше; лицо его напеклось на солнце. Откуда здесь солнце? Серым-серо все вокруг, из неба сыплется редкий, колючий снежок. От белого снега еще чернее становится грязь… Но капитан хорошо загорел, солнце его отыскало. На смуглом лице ярче синели глаза.
Пограничный капитан тоже понравился Шухову, может быть даже больше, чем комендант. Он прочитал бумаги Шухова, улыбнулся, сказал:
— Мы вас ждали вчера. «Газик» был начальника тыла. Сегодня придется с попутным транспортом отправлять. К сожалению, больше нет ничего… Ну-ка, соединись с Четвертым, — приказал капитан солдату — солдат было трое в дежурке, все трое откровенно пялили глаза на художника с ящиком, у каждого из троих на ремне висел плоский штык.