Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Никогда! — твердо отвечал Василий Чубатый, двадцатипятилетний славный парень, прирожденный пограничник, у которого граница действительно была на замке — в прямом и переносном смысле.

* * *

Объявили посадку. Очевидно, объявили ее давно, потому что, когда Никита очнулся, он услышал конец фразы:

«….Алиабад — Каспийск — Харьков — Ленинград. Па-автаряю: прекращается посадка на самолет, следующий рейсом…»

Никита недоуменно оглянулся, с трудом возвращаясь со своей богом забытой в горах, прекрасной, продутой чистыми ветрами Рагуданской таможни в раскаленную, душную печь Каспийска.

Он прошел мимо прыщеватой девицы-контролерши и равномерно, как автомат, зашагал к своему тяжелобрюхому «ИЛ-18».

Издали увидел, что в проеме двери стоит тоненькая, затянутая в синий, до неправдоподобия, костюмчик борт-девушка и нервно машет ему рукой, а трап собирается отъехать.

Бортпроводница показалась ему вдруг похожей на Таню, и он замедлил шаг. Ему внезапно захотелось, чтобы самолет улетел без него, бросил его здесь, в этой мозгоплавильне, одного, потому что знал: еще несколько шагов, и сходство между девушкой и Таней исчезнет.

Он теперь часто принимал других женщин за Таню. Таню первых дней их знакомства.

И странно, он совсем не помнил ее такой, какой любил больше всего — в ее последние дни, — располневшую, стесняющуюся своего живота, в котором зрела новая жизнь. Жизнь, так и не узнавшая, что есть солнце и небо, и горы, и самолеты, и другие люди; что есть любовь и смех, и желтые верблюды в желтых песках, и грохочущие города, и…

Никите вдруг пронзительно увиделась вся огромность, неисчислимость потерь для этой несостоявшейся жизни — целый мир.

«А стюардесса так волнуется там, на трапе, будто происходит непоправимое… Непоправимо только одно — смерть», — мысль была обнажена и жестка, как стальной прут.

— …Вы, наконец, или нет?! Из-за вас на три минуты опаздывает самолет! Самолет, понимаете?!

«На три минуты! Самолет! Это ужасно… А если на всю жизнь, минус еще два месяца? Потому что семь месяцев во чреве матери — это только преджизнь, теплое созревание…

Ну, зачем ты так, девочка? Успокойся. Три минуты — это не очень много, если целая жизнь впереди… Нет, не хочет… Расписание!

А душу из тебя вынимали? Или ты накрепко уверена, что душа — это пар? Напрасно! Впрочем, дай тебе бог всю жизнь быть в этом золотом неведении».

Он ободряюще улыбнулся бортпроводнице и прошел в салон.

Стюардесса, готовая разорвать этого неторопливого разгильдяя, эгоиста, с походкой лунатика, вдруг умолкла.

Она увидела глаза. Из глаз на нее глядела боль. Глаза были выцветшими из-за этой нестерпимой боли.

И девушка испуганно умолкла, потому что столько боли в глазах она видела впервые.

А Никита сел в свое кресло, и обнаружил, что соседа нет, сошел в Каспийске.

За иллюминатором медленно поплыл аэровокзал. Бездарное детище холодного сапожника от архитектуры.

И после его угловатого уродства особенно разительной была строгая, сдержанная красота самолетов, не утративших и на земле своей стремительности. Они спокойно и доброжелательно глядели на своего собрата, неторопливо собирающегося в путь, домой, в небо. Они не завидовали ему, потому что красивые, сильные и умные не могут быть завистниками. По крайней мере — не должны.

Вокзал источал зависть и ненависть ко всему красивому и талантливому. И Никита пожалел его, ибо вокзал не был виноват. Он просто впитал частицу души своего создателя.

Но почему так подробно запомнился именно тот день с нелепой этой борьбой? Трогательная, какая-то домашняя среди современных могучих лайнеров, старушка «Аннушка» проплыла мимо иллюминатора.

«Здравствуй, старенькая! Не из твоего ли чрева я выпал тогда, семь лет назад? Роды прошли удачно — родился мужчина, вылупился из нахального, самоуверенного мальчишки. Тогда-то я этого не понимал — перепуганный комок, молча вопящий от ужаса, вывалился из тебя, как и положено, в положении эмбриона. Рывок фала — и оборвалась пуповина. Второе рождение состоялось. Спасибо тебе, самолет с ласковым женским именем».

Тот день борьбы запомнился Никите, наверное, потому, что позже, ночью уже, Таня приподнялась на локте, задумчиво провела пальцами по его шраму, все еще не обретшему чувствительности из-за перерезанных нервных окончаний, и задумчиво сказала:

— А знаешь, сегодня я впервые ненавидела тебя.

Свет жесткой, как костяное око, горной луны прохладным потоком вливался в узкое окошко, и кожа Танина казалась голубоватой. Но не того отвратительного синюшного цвета, каким бывают тела незагоревших стариков, а теплой и даже на взгляд бархатистой и свежей. А на ощупь будто чуть присыпанной тальком. Нет, не то… Будто между ладонью и кожей тонкая прослойка теплого упругого воздуха. А в ложбинке на груди залегла зыбкая тень. И такая же тень была в глазницах, только там угадывалась влажность глаз.

— Ненавидела, — повторила она.

Никита лежал, сжавшись от ужаса, холодным обручем подступавшим к сердцу.

— Когда? И за что? — спросил он жестяным голосом.

— Когда ты стал выгибать ему ступню, а у него сжались зубы так, будто сейчас раскрошатся, и закрылись от боли глаза. Я поглядела на тебя — лицо жесткое и ледышки-глаза. Потом снова на него. У него в глазницах стояли два озерца пота. Да, да! Не слез, а именно пота. Он стекал по бровям, через переносицу в глазницы. Я так тебя возненавидела, что онемела от страха. Я подумала: если он его сейчас же не отпустит, не буду жить с ним ни минуты! И вдруг глаза твои стали живыми, удивленными, а потом испуганными, и ты отпустил его. Ты мои мысли прочел?

— Нет. К сожалению, я не телепат, — ответил Никита. — Просто я понял, что он по неопытности путает разные вещи — спорт и стойкость солдата. В спорте не зазорно сдаться, если проиграл. Игра. Проиграл. Человеку, который не умеет проигрывать, нельзя заниматься спортом. У солдата другое. Он обязан стоять до конца.

— Значит, спортсмены плохие солдаты? — спросила Таня.

— Нет. Когда спортсмен становится солдатом, он перестает играть, он воюет. А тренированное тело помогает делать это лучше.

— А ты был хорошим солдатом?

— Да, — ответил Никита, — по-моему, да!

— Я знаю.

И вдруг она поцеловала Никиту в губы, почти укусила и стала быстро-быстро целовать лоб, глаза, шею, и вся дрожала и не давала заглянуть себе в лицо.

— Что с тобой, Танечка? — он испугался.

— Когда ты сказал «ничья», мне стало так стыдно за то, что я… что еще несколько секунд назад… Я закусила губу, чтобы не закричать!

Она долго лежала молча, потом тихо, странным каким-то голосом спросила:

— Никита, а можно умереть от любви?

Ему показалось, что она улыбается. Она боялась этого слова — «любовь», боялась его затереть, смешать с грудой других, ежедневных, как разменная монета.

Никита, пожалуй, и слышал-то это слово от нее раза два, — в комнате той невыносимой старушонки да еще там, в Кушке, где буквально вынудил сказать его.

И он решил: шутит.

— Ромео и Джульетта, — брякнул Никита.

— Нет. Они погибли не от любви, они умерли от горя. А можно умереть от одного слова? Услышать какое-нибудь обычное слово, скажем «ничья», и умереть?

* * *

— Будете пить? Есть боржоми и лимонад, — спросила стюардесса. — Попейте.

Никита машинально взял пластмассовый стаканчик, выпил лимонад.

— Спасибо, — сказал он.

— Хотите еще?

— Девушка, умираю! Во рту — Сахара, — жирный голос издалека.

— Так хотите еще? Нарзан очень холодный.

Никита внимательно оглядел стюардессу. Вблизи стали заметны гусиные лапки морщинок у глаз, чуть начавший дряблеть подбородок. Но все еще подтянута, как дружина на боевом взводе. И цок-цок — перебирает ногами, как застоявшаяся лошадка.

Борьба за существование… Естественный отбор… Выживают сильнейшие. Обручальное кольцо на левой руке — разведена. А ведь боролась… Дом, семья. А может быть, и нет. Может, ей это противопоказано…

34
{"b":"832947","o":1}