— Не иначе — подарок сына? — спросила я, указывая на папаху.
Старик довольно улыбнулся.
— Балует меня сынок. То сапоги подарит, то рубашку. Такой папахи, как эта, мне и во сне не снилось. Генеральская, но дело, однако, не в этом. Старому человеку всегда отрадно сыновью одежду носить, вроде молодость свою вспоминаешь…
Иннокентий Гаврилович задумался. Глаза затуманились. Но вот они снова весело вспыхнули.
Старик снял папаху, погладил ее, словно ягненка, своей большой, еще сильной рукой и сказал задумчиво:
— Когда я вернулся с гражданской, моему старшенькому, у которого сейчас гощу, шел двенадцатый годок. Шибко ему приглянулась моя буденовка — суконный шлем с красной звездой. Бывало, вертится возле меня, ластится, просит:
— Дай надеть, папаня, ненадолго, ну хоть на минуту!
Так и перешла она к нему по наследству; в той буденовке он, можно сказать, и в жизнь шагнул. Одним из первых в нашем поселке в комсомол записался. С того биография его и началась…
Вот и выходит, что генеральская шапка от буденовского шлема род свой ведет! Мне она чуток великовата: кудри-то старость пообщипала. А у сына держатся, хотя тоже снежком густенько пересыпаны.
ПОЛЕННИЦА
Чернышевка — маленькая лесная деревенька. Десятка полтора крепких рубленых домов составляют единственную ее улицу.
— У кого можно остановиться? — спросила я сидящую на неярком осеннем пригреве пожилую женщину, закутанную в большой пуховой платок.
Женщина вскинула внимательные серые глаза.
— У нас народ приветливый. В любой дом зайдите, никто в ночлеге не откажет. Ежели пожелаете, то и у меня место найдется. Живу одна и хорошему человеку всегда рада. Зовут меня Антониной Николаевной.
Обставленная хорошей мебелью просторная горница сверкала чистотой. На самом видном месте красовался телевизор. На столе лежало вязанье. А за диваном, в углу, стояла большая настольная лампа, по-видимому не пользующаяся расположением хозяйки…
— Сынок подарил, — перехватив мой взгляд, пояснила Антонина Николаевна. — Старается, чтобы по-городскому жила, со всеми удобствами…
В голосе женщины теплилась добрая усмешка.
— Любой подарок сына — для матери радость. Но для меня, признаться, самый дорогой вон тот. — Антонина Николаевна повела рукой в сторону окна, за которым светлела высокая поленница березовых дров.
Лицо женщины стало задумчивым, говорила она негромко и распевно.
— Даже удивительно, ученый человек, более двадцати годов в городе живет, а не забыл, как топор в руках держать. Вы только поглядите, до чего ладная получилась поленница, будто литая: полешко к полешку. Покойный отец, уж на что был мастер, и то навряд ли нашел к чему бы придраться… Я эти дрова зря не жгу, приберегаю к большим холодам да к праздникам. Хотите верьте, хотите нет, но дрова, нарубленные дорогими руками, горят жарче, чем всякие иные. И тепло от них — особое. Ну, да умом этого, пожалуй, не понять. Это сердцем надо почувствовать. Не серчайте, что заговорила вас. Отдыхайте с дороги, пока пельмешков сварю. Плиту зажечь — дело минутное. А пельмени у меня запасены впрок. По нашим уральским местам — самое подходящее угощение. Сынок мой в каждом письме пишет, что о пельменях шибко соскучился. Нигде, говорит, нет таких, как дома…
После длительной тряски по кочковатым лесным дорогам и проселкам, я жадно впитывала прохладную тишину уютного жилья, прислушивалась к звукам, доносившимся из кухни.
Вот скрипнула дверь и в окне показалась Антонина Николаевна, до бровей повязанная белым платком.
Она подошла к поленнице и долго прикидывала, какие полешки взять. Отобрав несколько штук, положила их на согнутую в локте левую руку и, прижав к груди, понесла их так бережно, будто не березовые дрова, а спящее дитя покоилось на ее неутомимых заботливых руках.
СОЛНЫШКО
Тонкий остролистый ясень рос подле самого окна.
Он был очень любопытен и то и дело заглядывал в палату, где на единственной никелированной кроватке лежал его сверстник — восьмилетний Славик.
Бледное лицо мальчика почти сливалось с голубоватой белизной больничной подушки.
И когда бы ясень ни заглянул к Славику — ранним утром или поздним вечером, — с ним всегда была его мама. Спокойная, ласковая женщина с живыми и серыми, как у Славика, глазами. Она часто улыбалась, вызывая ответную улыбку мальчика: так светла была улыбка матери! А может быть, Славик улыбался, чтобы подбодрить свою маму: он был очень чутким и понимал, как ей трудно…
На столике, придвинутом к самой кровати, всегда были свежие цветы. Мальчик любил на них смотреть. Особенно нравились ему колокольчики и крупные садовые ромашки.
И еще он любил держать в своей слабой ладони красную звездочку октябренка. Иногда он прикалывал ее к отвороту пестрой фланелевой пижамы. Конечно, на ученической курточке звездочка выглядела бы значительно заметней… Она была немного похожа на орден Красного Трудового Знамени, которым наградили маму за работу на заводе.
Есть болезни, перед которыми медицина вынуждена пока еще отступать… Мать знала, что никаких надежд на спасение нет. Но держалась так, словно верила, что со сын выздоравливает. А силы больного таяли с каждым днем. Мальчик никогда ни на что не жаловался. На вопросы врача отвечал:
— Мне сегодня гораздо лучше!
Врачи и сестры поражались мужеству мальчика и его матери, боясь встретиться взглядом, словно были перед ними в чем-то виноваты. Никто ни разу не видел эту женщину плачущей. Даже зеленый ясень, который теперь, когда Славику стало совсем плохо, с непонятной для него самого тревогой неотрывно смотрел в окно палаты.
Чтобы мальчику легче дышалось, его мама часто открывала окно, и ясень всякий раз бережно касался ее рук своими молодыми прохладными листьями.
Говорят, что большинство людей появляется на свет утром, а умирает вечером или ночью. Но Славик был еще слишком мал, чтобы постичь эту мудрость.
Умер он в такое же раннее летнее утро, каким было и утро его рождения. Последнее, что он видел, — это склоненное над ним светлое лицо матери. Последнее, что он услышал, были ее ласковые слова:
— Спи, сынок, спи, солнышко!
— Солнышко! — успел шепнуть мальчик немеющими губами.
Для ясеня осталось тайной, к кому это относилось: к проснувшемуся яркому солнцу или к матери, которой легче было бы тысячекратно испытать муки рождения своего первенца, чем улыбнуться ему в тот страшный прощальный миг…
На густые каштановые волосы матери лег нетающий снег ранней седины. Ясень впервые заметил это в ТО утро.
Славика похоронили рядом с его отцом, погибшим от «мины замедленного действия» — тяжелого фронтового ранения.
Над могилкой мальчика взошла и вот уже несколько лет ярко горит, светясь даже в сумраке, красная звезда, похожая на звездочку октябренка, которую так хотелось приколоть к своей школьной курточке маленькому гражданину великой страны…
Фамилию Славика я не назвала, выполняя слово, данное его матери. Ее нестареющее горе мужественно, поэтому молчаливо…
ГРАНЯ-ГАРМОНИСТ
Давно умолкли над селом голосистые баяны, и только одна негромкая песня гармони все еще звучит в ночной тиши.
Я знаю, кто играет, и иду на эту песню по холодной росистой траве, обжигающей ноги.
Здесь есть хорошая тропа, но я не стала ее искать и иду прямиком, по некошеному лугу.
А гармонь поет про стежки-дорожки, что заросли мохом-травою.
— Здравствуйте, Агриппина Ивановна, — тихо здороваюсь я, усаживаясь на бревно, толстое и длинное.