Гауптман в одиночестве сидел за столом, опершись узкими локтями о чисто выскобленную столешницу. По левую его руку чадила ржавая керосиновая лампа, по правую лежали фуражка с черепом, вороненый парабеллум, посреди стояла наполовину опорожненная бутылка.
— Гутен абенд, герр официр, — сказал Иван, успокаивающе поглаживая по вихрам испуганного до коленной дрожи Саню.
— Ты знаешь немецкий? — в свою очередь по-русски спросил гауптман.
— Яволь, их вайс.
— Где же ты научился? — гауптман смотрел на Ивана с холодным любопытством, постукивая костлявыми пальцами по пистолету.
— В Германии, господин офицер.
— Ты был в нашей стране?
— Яволь, был. В вашем плену, был, еще в первую мировую.
— О, это заньятно, — сказал гауптман с легким удивлением в голосе, храня, однако, холодную неподвижность лица. — И в каких городах ты был?
— Сперва в Дрездене — в госпитале лежал, вот с этим... — Иван похлопал по раненому колену. — Потом попал аж под Штеттин.
— Так, под Штеттин. Дальше, старик, дальше...
— Там меня один бауэр батраком к себе взял.
— Ба-траком? Вас ист дас?
— Работником, значит.
— Заньятно, — повторил гауптман и не сдержался — нервно улыбнулся краешком узких губ. — Я тоже жил около этот город. Не забыл, как звали твоего хозяина?
— Звали Куртом... А фамилие ихнее... Как же его? Такое простое фамилие, а вот, поди ж ты... — Шапкой, зажатой в кулаке, Иван вытер со лба вмиг проступившую жаркую испарину и досадливо крякнул. Что-то подсказывало ему, что это очень важно — вспомнить фамилию бауэра.
— Лёс, лёс! — торопил его гауптман, весь подавшись из-за стола навстречу Ивану. — Думай, старик, думай! Шнеллер!
«Как же его, как? — лихорадочно думал Иван, вызывая перед собой образ вот такого же долговязого, как гауптман, вечно угрюмого, вечно всем недовольного человека в грубошерстной куртке и бриджах, в плоской шляпе с перышком за зеленой лентой. Как же его, немчуру проклятого?..»
И вспомнил Иван, вспомнил-таки, вытащил из глубин памяти давным-давно позабытую за ненадобностью фамилию немца-хозяина.
— Шмидт! Шмидт — его фамилие! — басом гаркнул он на всю горницу и радостно засмеялся. Убей меня бог — Шмидт! Кузнецов, по-нашенски. У него еще сынишка был, лет десяти. Францем звали... Чуешь, герр офи...?
Саня попятился. Медленно-медленно гауптман поднимался из-за стола, выпрямлялся во всю свою несуразную долговязость, одной рукой одергивая полы кителя, другой приглаживая редкие волосы.
— Дай! — сказал, как выстрелил.
— Это чего? — растерянно спросил Иван.
— Это дай... Как это по-русски? — подойдя к Ивану, гауптман повернул его за плечи к свету лампы. — Свистьюльку дай!
— Свистульку? — Иван громко сглотнул слюну, суетясь, зашарил по карманам. Потом вздохнул облегченно, подавая немцу глиняного петушка. — Вот, на... Уж я думал, ни одного не осталось...
А дальше было такое, что заставило Саню на минуту забыть страх и, непочтительно разинув рот, уставиться на гауптмана, который повел себя диковинно и непонятно. Обтерев платком петушиную гузку — там, где была дырочка, — он сунул глиняшку в губы и, зажмурившись, печально и важно покачивая плешивой головой, засвистел. Сане почудилось даже, что из-под век немца блеснули слезы.
Оторопело, неуклюже топчась, глядел на гауптмана Иван.
Последний звук, протяжный и жалобный, затих, затерялся в полутемных углах избы. Гауптман снова обтер платком петушиный задок и, протягивая, но не отдавая Ивану свистульку, понизив голос до шепота, спросил:
— Ты это помнишь, старик?.. Ты это помнишь... — Он помедлил и, наклоняясь к Ивану, душно дыша ему в бороду коньячным перегаром, закончил по слогам: — Дядь-я Вань-я?..
Иван был ранен в четырнадцатом, в начале войны, под Ломжей. Немецкая армия и тогда отличалась жестокостью, но еще не наплевала на все законы — божеские и человеческие, как было потом, при Гитлере. Поэтому немецкие санитары подобрали Ивана и отправили в госпиталь. Лечить, впрочем, почти не лечили, и несерьезное в общем-то Иваново ранение обернулось для него калечеством — нога перестала сгибаться в колене. Это, однако, не помешало немцам по выписке из госпиталя отправить здоровенного русского мужика на работу — во благо великой Германии. Волей судьбы он попал к штеттинскому бауэру Курту Шмидту. Курт был, по их немецкой мерке, не то чтобы богат, но и не беден: владел порядочным куском земли, держал три лошади, пять коров. Был он крутенек характером, аккуратен и трулолюбив, сам не давал себе отдыху с раннего утра до поздней ночи и заставлял в поте лице своего работать чад и домочадцев. Из домочадцев были у него наемный работник, немец же, и костлявая, долговязая, под стать хозяину, немка неопределенного возраста — фрау Майер, худо ли, бедно ли выполнявшая обязанности покойной фрау Шмидт. А чадо у Курта было одно — тщедушный, с болезненно бледным лицом мальчуган по имени Франц.
То, что суровый Курт Шмидт не давал поблажки даже собственному сыну, не делал скидки на его малолетство, Иван понял сразу же, как только бауэр привез его на лошади из Штеттина на свое подворье, состоявшее из добротного кирпичного дома под черепичной кровлей и кирпичных хозяйственных построек. Посреди широкого, замощенного брусчаткой двора Иван увидел кучу брикетированного торфа, а возле нее мальчика с тачкой, на которую он укладывал торфяные кирпичи. Тачка была большая, громоздкая, а мальчик — узкогрудый, со слабыми худыми плечами. Когда он покатил нагруженную тачку, ему потребовалось до предела напрячь силенки. Стараясь удержать поручни, мальчик вихлялся всем телом, ноги его разъезжались на скользкой брусчатке.
Было начало ноября, настоящие холода еще не наступили, но ветер, дувший с севера, нес с собой промозглую, дрожливую сырость. А на мальчике были какая-то легкая полотняная курточка, короткие штанишки и грубые, спадавшие со ступней опорки на деревянной подошве.
Иван жалостливо поморщился и, пользуясь тем, что хозяин ушел распрягать лошадь, заковылял к мальчику. «Найн, найн; герр зольдат», — испуганно залепетал тот, когда Иван решительно ухватился за поручни. Отстранив мальчугана, он покатил тачку к сараю, а мальчик брел следом и все твердил что-то про «фатера», который, мол, будет недоволен.
Шмидт, вернувшись с конюшни, в самом деле не на шутку рассердился. Накричав на сына и приказав ему снова взять тачку, он, твердо и прямо глядя в лицо Ивану, прочел длинное нравоучение. Иван к тому времени уже разбирался с грехом пополам в немецком: и многое из того, что сказал хозяин, уразумел. Хозяин же, то поднимая вверх тонкий и крепкий, как гвоздь, палец, то тыкая им себе в грудь, говорил о том, что господь бог сотворил человека не для постыдной праздности и лени, а для тяжкого повседневного труда. Его самого с зеленого детства отец приучал работать, и он благодарен отцу за эту науку. Теперь, в свою очередь, он дух вышибет из Франца, но все ж сделает из него настоящего немца — крепкого и закаленного работягу, а если потребуется фатерлянду, то и храброго солдата. И еще сказал Курт Шмидт Ивану Глинкову, что он не потерпит у себя в доме русской безалаберности и русской недисциплинированности. Иван должен делать то, что ему прикажут, и ничего сверх приказа, как это только что было в случае с Францем. Если же русс не прислушается к его, Курта, предостережению и будет по-прежнему совать нос не в свои дела, то с его носом он, Курт Шмидт, поступит вот так... И хозяин с угрюмой свирепостью секанул ребром Ладони по воздуху, показывая Ивану, как отрубит ему нос.
«Не пужай, не из пужливых», — хотел было сказать Иван, но позади Курта стоял Франц, умоляюще прижимал к губам палец — дескать, не гневи фатера.
Три часа, оставшиеся до потемок, они с хозяином молотили на риге пшеницу. А вечером Ивана определили на жилье: фрау Майер провела его в сараюшку возле коровника и объяснила, что и как там устроить, чтобы «руссишер зольдат» было «гут». Коль не капут, то и гут — здраво рассудил Иван, уже привыкший не ждать в плену ничего хорошего. Осмотрелся. Окна в сараюшке не было, но зато под потолком тусклилась электрическая лампочка. В углу на цементном полу лежала охапка сена — его постель. Сену Иван обрадовался. К тому же в сарае была печурка, стояли два дощатых ящика, побольше и поменьше — видать, стол и стул, по замыслу Курта Шмидта. В целом жильем неприхотливый Иван остался доволен — все ж не под открытым небом.