— Здорово, Гордюха! — приветствовал его Прокоп.
— Взаимно, Проня... бабке твоей под фартук. — Говорок у Гордея был тенористый, певучий.
— Не помер ночью?
— А зачем помирать? — не удивился Гордей вопросу. — Поживем еще. Смотри-тка, какой я...
Гордей одернул засаленную до лоска шевиотовую, в свое время, знать, богатую, комсоставскую гимнастерку, стал по стойке смирно, а потом рубанул строевым, делая отмах одной рукой, другой молодецки покручивая сивый ус.
— Ну как? — Гордей стукнул каблуками сапог, поддернул сползшие с живота при маршировке галифе и в ожидании похвалы повернул к другу узкое, хрящеватое, с горбатым носом и редкой бородкой лицо. Глаза у старого были светлые, навыкате и с безуминкой. «Чисто Грозный Иван» ‚— подумал Прокоп, которому Дуся недавно показывала в «Огоньке» картинку, где царь убивает родного сына.
— Вот я какой! — Гордей фасонисто выпятил грудь. — А ты говоришь — помер. Я ее, смерть, паскуду, ежели явиться посмеет, кулаком по черепухе, стало быть, за
лапоток да и на задворье, вон туда, — Гордей показал на нужник-развалюшку, — мордой в дерьмо... родичей ее переродичей!
— Что ты, что ты! —замахал руками Прокоп, которому страшно стало от этих слов друга. — Больно не форси, она посильней нас с тобой будет.
— Ладно, посмотрим, — сказал Гордей. — Зачем пожаловал?
— Говорят, внучка к тебе приехала... Сижу я вчера возле бани, а из нее девка— и плюх в речку... Думаю, неуж Галька Гордина?
— Точно, она, — подтвердил Гордей и засмеялся. — Это чего тебя черти к бане понесли? На голых баб глядел?
— Отглядели мы свое, Гордюшка... Ты лучше скажи, замужем она у тебя?
— А что, взять за себя собираешься?
— Да ну тебя!.. В теле она хорошем, вроде бы и пора.
— То-то и есть, что в теле хорошем. Разглядел, старый трухлявец. Такой товар, сам понимаешь, не залежится. У нас, Макеевых, и проблемы отродясь не было — чтобы, значит, в девках засиживаться.
— А правда, Дуська баяла, что она на трехпроцентный полтыщи выиграла?
— Ну! — довольно прищурился на друга Гордей. — Мы, Макеевы, все наскрозь везучие. Только жениху эти деньги не достанутся: Галька и приехала, чтобы гульнуть как следует, на приволье, значит... Будет дым коромыслом... В магазин сейчас побежала, за вином. Ежели подождешь, может, и нам по маленькой отколется.
— Ждать не будем, — Прокоп, огладив штанину, обозначил на бедре округлость спрятанной в кармане чекушки. — Со своей пришел... Выпьем давай?
— Это мы завсегда с полным нашим удовольствием. А по какому случаю угощаешь?
Прокоп замялся:
— Да как тебе сказать... Премию Дуське выдали.
— Обмоем премию, хрен ей под колено!.. Айда в хату!
Гордей никогда жадным не был: налил в миску меда, колбасы городской, Галькиной, кружочками настрогал, огурцов на стол навалил — все честь по чести. Но только они уселись, только выпили по стопке, как дверь распахнулась, и в избу ввалились детишки. Затоптались несмело у порога, поглядывая на стол.
— Ну что, архаровцы? — спросил Гордей. — Дух медовый с улицы учуяли?
— Да на что нам мед— унылым разнобоем откликнулась ребятня. — Мы по делу к тебе, дедушка Гордей.
— Смотри-тка, по делу, — подмигнул Гордей Прокопу.
Вперед выдвинулёя толстый мальчик в нарядной куртке с желтыми плечами — тот самый Виталик, который дразнил Прокопа вчера вечером. Побегал по сторонам бойкими мышиными глазками, пнул локтем вертевшуюся под боком девчонку в красном беретике и вытащил из кармана свернутую в трубку, замызганную тетрадку.
— Нас учительница прислала. Мы ко всем ветеранам ходим, воспоминания записываем. Для музея.
— Красные следопыты, стало быть, — разгладил усы Гордей. — Очень даже кстати. Умная, видать, баба — ваша учителка, вас, фулиганов, к серьезному делу пристраивает... И с дедушкой Прокопом заодно побеседуйте.
— Да ну его! — мальчищка отмахнулся, даже не взглянув на Прокопа. — Нам Маргарита Евсеевна ясно сказала…
— Однако ж ты нахаленок, едри тя в корень, — строго постучал Гордя по столу костяшками пальцев. — Хоть я Проньке и жизнь спас, заслуги у него тоже немалые.
— Угу! — шмыгнул носом Виталик. — Мы к тебе, дедушка Гордей, после придем, когда ты один будешь. Ага?
— Стой! — приказал Гордей и повернулся к Прокопу. — Вишь, какая оказия вырисовывается, только я, стало быть, им нужен... Давай допьем, и иди себе домой, я уж за двоих расскажу, что и как было...
«Ты уж расскажешь, — думал Прокоп, поднимаясь из-за стола. — Ты уж такое за двоих наплетешь, что десятеро не расплетут...»
Всю жизнь Гордей сам себя расхваливал, и получилось так, что, кроме него, в деревне не было больше героев. Никто не вспоминал его, Прокопа, тоже орденоносного с той же самой гражданской, были отодвинуты на задворки израненные, кто без рук, кто без ног, мужики, побывавшие в самом пекле Отечественной. Гордина красноармейская книжка времен войны с беляками под стеклом в школьном музее, там же хранилась его буденовка с дырочкой на шишаке: лети, мол, пуля чуть ниже — и угодила бы Гордею прямехонько в лоб. Не хотел Прокоп быть несправедливым к другу, храбрый он, чертяка, что и говорить, но ведь Прокоп доподлинно знал: буденовку эту с дырочкой Гордя выменял у одного бойца за стакан махры, забыв где-то по пьяной лавочке свою собственную. Потому и не верилось Прокопу, что Гордя будет в ладах с маткой-правдой, нагородит небось ребятишкам бог знает что, повяжет быль с небылью, перешьет все,
как портной-неумеха, шиворот навыворот, где умышленно, а где по причине дальности тех лет, которые видятся теперь будто в тумане.
— Ну что задумался, умная голова? Топай давай! — поторапливал Гордя медлившего друга, зажевывая последнюю огурцом. —Не обессудь, малый, дело, сам понимаешь, государственное — смену воспитывать буду...
— Ты уж навоспитуешь, — бормотал Прокоп, закрывая за собой дверь. — Знаю я тебя, воспитателя...
Его, Прокопа, в жизни никто не пригласил выступить в школе перед детишками, без него проходили вечера в клубе, куда собирали допризывников со всей округи. А к Гордееву дому чуть ли не каждую неделю подкатывали машины — то председательский «газик», то райвоенкомовские «Жигули», а то и райкомовская «Волга». И туда везли старика и сюда. Одна у него была забота — сам признавался — за собой следить, как бы не пустить с трибуны, по привычке, длинным забористым матерком... Слушали его внимательно, хлопали дружно...
А чем хуже был он, Прокоп? Гражданская гражданской, а взять недавнюю Отечественную. Гордя на ней и пороху не понюхал — по причине болезни желудка белый билет имел, в тылу отсиделся. А он, Прокоп, когда фашисты надвинулись, самолично, не дожидаясь повестки, поспешил к военкому. Правда, служил в нестроевой трофейной команде, но в переделки опять-таки попадал аховые, снова ранен был и снова орден заработал — Красную Звезду... Так у кого ж заслуг больше?
Поначалу и он не прочь был в кругу односельчан похвастаться боевыми наградами, порассказать, как заработал их, а поскольку все мужики и сами воевали с немцем, приходилось больше вспоминать гражданскую. «Вот когда мы Перекоп брали...» — начинал, бывало, Прокоп, слюнявя в губах самокрутку и с наслаждением делая первую затяжку. И замолкал. «Ну и что?» — спрашивали мужики. «Помню, командир у нас на Перекопе был. — Прокоп делал вторую затяжку. — Ужасть какой бедовый! Как шумнет, помню: «Красные орлы, за мной!..» И опять замолкал. «А дальше что?» —«А что дальше? — удивлялся Прокоп. — Дальше мы врангелят этих, того...» Чего уж греха таить, на красное словцо не мастак был Прокоп. Вскоре его перестали слушать, и только он заводил: «Вот когда мы Перекоп...» — как раздавались смех и дружное шиканье — заткнись, мол, со своим Перекопом. А вот кличку себе схлопотал, так и прозвали его — Перекоп.
Все же лет пятнадцать тому назад, когда наконец-то по-настоящему вспомнили их брата фронтовика, пригласили его однажды на районное собрание, посвященное Дню Победы. Усадили их отдельно, на сцене, за почетным столом, на котором в праздничном свете сильных ламп поблескивали строго поставленные в длинный ряд огромные графины с водой. Можно было просто протянуть руку, налить в стакан и утолить жажду — она сильно в тот вечер мучила Прокопа, наверное, от волнения. Но вольности такой он себе не позволил, графин не потревожил, сидел, напустив на лицо внимание, слушал выступления бывших солдат. Все шло ладно до тех пор, пока не предоставили слово и ему, Прокопу. Он внутренне готовил себя к этому весь вечер, но в решающую минуту растерялся, его бросило сначала в холод, потом он покрылся испариной. Уже тогда его мучила ножная болезнь, он тяжело заерзал за столом, застучал клюкой, пытаясь подняться и с тоской глядя на трибуну, которая, показалось ему, отодвинулась куда-то в даль. «Пусть с места говорит! — закричали в зале. Однако отказали не только ноги, но и язык. Сумев в конце концов встать, он раз-другой взмыкнул нечленораздельно и под сдержанные смешки, правда больше сочувственные, чем злорадные, снова плюхнулся на стул... Удручала тогда Прокопа мысль, что его могли принять за пьяного, на деле ж он и капли не выпил.