Литмир - Электронная Библиотека

Едва он отмотал от катушки полметра жилки, чтобы испробовать ее прочность, кругом загалдели так, что впору уши было затыкать. Разгорелся спор о достоинствах лесок капроновых и смоляных, отечественных и заграничных. Кричали так, советы давали бабке с такой горячностью (все обращались к ней, а не к Толику), будто она корову покупала. «Да будя вам!» — крикнула в свою очередь Дормедонта и пошла, чувствуя себя вконец разоренной, к кассе — платить два рубля восемьдесят восемь копеек.

Продавец завертывал покупки, а Толик жалобным, с плаксивым подвыванием голоском (очень ему не хотелось уходить из магазина) упрашивал бабку обратить внимание на бамбуковые удилища, которые в тыщу раз лучше самодельных, ореховых; на чудесный металлический садок, в котором рыба хранится живой; на подсак, без которого ни за что не вытащить щуку или там крупного леща.

Мальчишка отлепился от прилавка лишь после того, как бабка посулила ему мороженое.

Это было прошлым летом. Незаметно для самой себя бабка наловчилась, поднаторела в рыболовном искусстве. Даже в неудачливые дни приносила она домой килограмм-полтора рыбы, которая шла, как говорил Федор, на внутреннее потребление. А раз-два в неделю, при хорошем клеве, притаскивала столько, что все съесть самим было невозможно. Федор носил излишки на льнозавод, где и продавал их по сходной цене. Денег ей на руки не давали, но зять каждый раз отчитывался перед ней, сколько выручил за рыбу. В месяц набегало до двадцати рублей. Это как бы была ее пенсия, которую она вносила в семейную кассу на свое содержание. Федор теперь величал ее по имени-отчеству и время от времени делал ей подарки: то ситчика на платье купит, то платок. Все это добришко Дормедонта складывала в свой сундучок, а сама по-прежнему ходила в красной кофте и рыжей шапке из собачьего меха.

Но ни разу не дрогнуло радостью бабкино сердце при виде поплавка, утаскиваемого в глубину крупной рыбой, ни разу привычное равнодушие не уступило в ней места радостному азарту охоты. Не удовольствием ей была эта каждодневная рыбалка... И назвать ее работой у бабки не поворачивался язык — по никчемности рыбалки, по ее явной несерьезности, пропади она пропадом...

Глядя из-за куста на утихающий дождь, несильно рябивший воду, бабка вспоминала, как поначалу хихикали над ней бабы. Утром они кто куда: кто спешит с подойником на ферму, кто косу на плече несет, кто лен брать торопится. А она время гробить — на речку с удочкой, бредет, уставясь в землю, добрым людям стыдно в глаза посмотреть. Им честь, ей бесчестье. Хорошо ли, господи, так-то на седьмом десятке?..

Дормедонта до того растравила себя мыслями, что невмоготу стало сидеть под кустом. На четвереньках выбралась она из лозняковых зарослей, принялась ковылять по прибрежному песку.

Вскоре над береговым обрывом, в густой и высокой траве кто-то невидимый заухал по-совиному, зарычал по-звериному. Это внук Юрка старался напугать бабку. Потом, заливисто смеясь, он съехал на штанишках по склону, скользя по рассыпчатому песку, как по снегу.

— На тебе, старая, — говорит он, подавая Дормедонте узелок.

Бабка развязывает платок и без всякого аппетита смотрит на присланную Леной еду: пару крутых яичек, горбушку хлеба, кус сала и молоко в бутылке, заткнутой газетным катышком.

Юрке шесть лет. Человек, в общем-то, несерьезный, он почтительно затихает, когда Дормедонта «готовит обед» — режет хлеб и сало, лупит яички. Дома, где подают по-настоящему, с первым и вторым, есть одна скука, но здесь, у реки, на воле, Юрка ест с самозабвенной жадностью.

Юрка сопит и отдувается, щеки его, вымазанные салом, блестят на солнце. Бабке всегда достается меньше половины принесенного, но к старости она приучила себя есть совсем мало.

Насытившись, Юрка предается шумным играм: скачет по берегу на одной ножке, колотит по воде прутом, с разбегу кидается на мелком месте в реку. Или берется обеими руками за удилище, с усилием приподнимает его и требовательно кричит:

— Баб, научи!

— Да что учить-то, — вялая после обеда, зевает бабка. — Как поплавок спрячется, так и тащи — попалась, значит.

— Кто попался?

— Да рыба же...

— Почему же он не прячется?

— Не клюнуло, значит. Жди.

— Ну вот еще, — куксится Юрка, — буду я ждать, — и бросает удочку.

— И правильно, — одобряет бабка. — Нечего привыкать сызмальства к баловству... Пустая эта занятия, не мужицкая, ить недаром в старину говорили: кто рыбу удит, у того пустоньки будет.

— А у тебя пустоньки?

— А что у меня есть? Ни кола, ни двора... По милости вашей пью-ем, на белом свете живу.

— Ишь ты, какая хитрая, — смеется Юрка. — Пустоньки, а у самой... — Он поднимает авоську с рыбой, спотыкаясь, тащит ее к Дормедонте. — Вон сколько нахватала, старая... Эта как прозывается?

— С зубьями-то? Шшука.

— А эта?

— Долгая-то? Голавель, кажись...

— А эта?

Бабка подслеповато присматривается к рыбе, равнодушно жует губами.

— А бог ее ведает!

Юрка вытирает о штанишки ладони и садится перед бабкой на корточки.

— Слушай, старая. Что такое куркуль?

— Ну это... жадный мужик, что ли. Жмот,

— Жлоб?

— Ну жлоб...

— Мне Санька сказал, что мой папка — куркуль и кулак. А я — куркуленок.

— Это кто такой Санька?

— Санька Капленков. А еще он сказал, что нас вся деревня не любит.

— Вот я ему надеру уши, твоему Саньке, — волнуется бабка. — Не иначе как от отца слышал. Ох уж народ!

— А я куркуленок, — задумчиво повторяет Юрка.

— Ты иди, иди уж, — торопит бабка. — Не мешай мне. Иди.

Поддернув штанишки, Юрка пускается на приступ у крутого склона.

— Ты уж не говори никому, что я тута, — искательно Шамкает бабка вслед. — Опять будут чесать языками на деревне…

Одолев крутизну, Юрка останавливается на кромке у обрыва, прощально машет рукой.

— Не скажу, старая! — кричит он. — Только когда я к тебе шел, меня Маланья видела. И дед Микола. А тетка Юля спрашивает: «Ты куда с узелком обратно?» А я ей…

— Иди уж, иди! — сердится бабка и, чувствуя подступившую сонливость, снова ковыляет к лозовому кусту. В голове ее начинает тихонько позванивать, будто где-то точат косы, слипаются глаза — она засыпает...

В снах ходила она далеко вспять по времени, видела себя всегда молодой, сильной, проворной. Вот она в белом платочке ворошит сено. Над лугом висит-мерцает жаркое марево. От скошенных трав, от срезанных косами и засохших на солнце цветов духмяно, как в пчелином улье, — аж голова кружится. Но сладко кружится. Горячо бежит кровь по горячему под платьем телу. Грабли будто и не весят вовсе, будто былинка в руках. И кажется, шел бы вот так перед валком травы и день, и два, всю жизнь... На бескрайнем заливном лугу уводили те валки, как тропы, вдаль, в неизведанное, в судьбу твою...

Порой снилась Дормедонте Москва белокаменная, праздничные толпы у фонтанов Сельхозвыставки, куда ее, лучшую колхозницу, возили незадолго до войны на экскурсию.

Снился бабке песчаный бугорок, который она никогда не видела, но с ясностью представляла себе. Насыпали его в далеком чужом государстве, и лежал под тем бугорком храбрый русский солдат, ее муж, Сидоркин Павел. В мужнин роток песок набился. А как любил он Дормедонту, даром что костлявая и хромая, как белозубо смеялся, какие песни ей пел!..

Дормедонта просыпается и снова засыпает. Перед заходом солнца становится над удочками, следит за поплавками, выдергивает из воды окуней и плотиц — делает нудное, надоевшее. В сумерках собирает снасти и идет восвояси. Бредет к деревне не по большой дороге, а кружной тропою, бредет под молодым месяцем, серебряной лодкой ныряющим в облачках-волнах, посматривает вперед — не идет ли кто навстречу.

Неловко, согнувшись, она перешагивает порог избы, и Федор кричит от стола по-привычному:

— А вот и добытчица наша, Дормедонта Ивановна... Доставай, жена, сковородку!

33
{"b":"827902","o":1}