Тетка Фруза порой вздыхала:
— Где-то теперя они, Толик, сынок мой и твой батя? Как входят солдаты, у меня и сердце обрывается — не они ли?..
Толик хотел и боялся прихода отца. Он помнил его веселым, красивым, подтянутым. И было боязно, что он может войти вот таким изможденным, с согнутой спиной, потухшим взглядом.
Уговор у деревенских был: кормить, солдат по очереди. Если, скажем, ты накормил двоих, отсылай двух следующих к соседям. С гордостью за тетку Толик видел, как радовалась она первым путникам, которых можно было и за стол усадить, и пожалеть по-матерински. Но даже добрейшая тетка Фруза не кормила солдат дважды в день: мука уже почти вся вышла, все меньше оставалось в подполье картошки. Надо было думать, как самим прокормиться. Тем более, что появился теперь у них постоянный солдат-едок, шалашный сиделец Сережка.
После завтрака Толик спешил к нему. С тайным страхом совал голову в шалаш — уж не мертв ли? Сережка вымученно улыбался: «Ты?» — «Я, — облегченно вздыхал Толик. — На вот тебе, тетка Фруза прислала». И ставил на Сережкины ноги узелок со снедью. «Ну что у порога стал, садись, гостем будешь», — невесело шутил солдат и от великой слабости закрывал глаза — медленно-медленно натягивал на них желтые пленки век.
Иногда Сережка приподнимался. Уперев руки в солому, сидел, нахохлившись, втянув в плечи взъерошенную голову. У него круглые светлые глаза, загибающийся книзу нос. В такие минуты солдат походил на большую печальную птицу, которая знала, что ей уже никогда не летать.
Стрекот все нарастал, усиливался. На этот раз он был шумом мотоциклов, нелепо переваливавшихся в глубоких колдобинах проселка. В головной машине за рулем сидел немец с унтер-офицерскими нашивками, рядом, в коляске — грузный, небритый малый, судя по шинели — русский. Немец хранил неподвижность, он был частью машины. Русский нервно ерзал в коляске.
Эти двое молчали. Восемь немцев, ехавшие следом, громко бранились. Они ругали русские дороги, хуже которых нигде не видели, русское небо, еще вчера безоблачное, а сегодня сменившее милость на гнев, сыпавшее мокрый снег, ругали всю эту плоскую, скучную, несуразную страну. Крылья их пилоток были опущены, воротники шинелей подняты, над воротниками торчали крупные, покрасневшие на холоде носы. Немцы ругались, чтобы согреться.
Ругали они и небритого русского, по милости которого их подняли ни свет ни заря. Но русский не понимал немецкой речи.
— Вайтер? — спросил унтер, не глядя на русского.
Тот догадался, о чем спрашивают, ткнув грязным пальцем, отозвался шепотом:
— Скоро... Вон за тем кустом.
— Руих! — вполголоса приказал унтер не в меру гомонившим солдатам, впрочем не надеясь, что будет услышан.
Приказывал он так, ради порядка. Вовсе не обязательно было соблюдать тишину, нарушаемую к тому же шумом моторов. Операция предстояла пустяковая — взять бродячего русского солдата, прятавшегося в шалаше. По сведениям небритого, бежать солдат не мог — обессилел от голода и болезней, стрелять тоже — не имел оружия. Поэтому можно было бы и не брать с собой такую ораву, но порядок есть порядок, а душа порядка — предусмотрительность...
Они пришли втроем. С порога вразнобой роняли привычное: «Здравствуйте, хозяева», дожидаясь приглашения проходить и садиться. Тетка Фруза с суетливой готовностью загремела печной заслонкой. Оля потянулась к полке — достать миски. А Толик быстро, украдкой (боялся обидеть любопытством) оглядел всех троих.
Самым видным среди них был тот, что сел на лавку у ведра с водой, — рослый блондин с тяжелым подбородком, поросшим медной щетиной. Он сохранил еще выправку кадровика, тело держал жестко и прямо. Диагоналевые брюки, видневшиеся из-за откинутой полы шинели, давали повод отнести его к командному составу. Толик отметил про себя дородную полноту блондина — не знал еще тогда, что люди пухнут не только от обилия пищи, но и от нехватки ее.
С другого края скамьи сидел неприметный, тщедушный человек неопределенного возраста, в не по росту просторной шинели. На него Толик не обратил бы особого внимания, если бы внезапно не встретился с ним взглядом: у Неприметного были колючие, щупавшие самую душу глаза.
Эти двое поддерживали плечами третьего — совсем молодого парня, почти мальчика, понуро обмякшего, облизывавшего медленным кругообразным движением языка запекшиеся, обметанные болячками губы. Его ноги без башмаков были толсто завернуты в какое-то странное, с мелкими пуговицами тряпье. Большая тыквенная голова парня нетвердо держалась на тонком стебле шеи, на шее болталось грязное вафельное полотенце, завязанное узлом. И казалось, оттого, что узел был затянут слишком туго, парень задыхался, тяжело носил грудью, гулко, надрывно кашлял в кулак.
— Откуда будете, милые? — спросила тетка Фруза.
— Известно откуда, — нехотя откликнулся Неприметный.
— С сынком моим случаем не служили вместе? Ваней кличут, а по фамилии — Давыденков.
— Что-то не припоминается...
— А, можа, брата моего знали — Миколая?.. Видный собой мужик, в летах уже...
Неприметный и блондин промолчали.
— Нет, н-не знаем, — с трудом выговорил парень с полотенцем на шее и зашелся в приступе кашля.
— Хворый? — жалостливо спросила тетка Фруза, обернувшись от стола, куда ставила глиняную миску с похлебкой. — Можа кипятку ему дать для сугрева?
Дородный, не спрашивая разрешения, зачерпнул кружкой воды из ведра, сделал несколько звучных глотков, вытер подбородок ладонью.
— Кипятку можно, — сказал он. — Только вода она и есть вода. А вот молочка у вас не найдется?
— Какое там, — сокрушенно отмахнулась тетка. — Корову еще летом немцы порешили.
— А если у соседей пошукать? — не отступался блондин. — Девушка сбегала бы... А? — Он кивнул на Олю, которая раскладывала на столе ложки.
— Ишь настырный какой, — не то удивилась, не то одобрила тетка Фруза и поправила на волосах платок. — Ладно, коли так, я сама схожу.
— Не надо! — остановил ее Неприметный. — А ты бы помолчал, Сухов... Этих вон видишь? (С полатей любопытно посматривали детишки.) Думаешь, им меньше твоего молока хочется?
— А я что — для себя прошу? — огрызнулся дородный. — Сережка бы грудь полечил...
— Молчать! — крикнул Неприметный жестким ‚скрипучим голосом. — Опять за старые штучки?
«А командир-то у них — он», — подумал Толик.
— Будя вам, — примиряюще сказала тетка. — Сидайте за стол, чем богаты, тем и рады.
Сережка задергался, пытаясь подняться. Его повели к столу, под руки. Шинель у Неприметного распахнулась, обнажив голую — без гимнастерки и нижней рубахи — ребристую грудь, желтую лунку впалого живота... Теперь Толик понял, чем были обернуты ноги парня.
Тетка положила перед каждым по куску хлеба. Неприметный разломал свой хлеб надвое и половину придвинул Сережке. Хмуро уставился на блондина. Тот помедлил, громко сглотнул слюну и тоже отломил.
— Да что вы, братцы, — хрипло запротестовал Сережка. — Сытей меня, что ли?
И низко нагнулся над миской. С темно-русой головы о свесилась на лоб седая прядь.
Толик обернулся на осторожное, сдерживаемое всхлипывание. Это у полатей, уткнувшись в занавеску, плала Оля...
Оле было шестнадцать лет. Толик помнил первую встречу с ней. Он считал себя уже старожилом в Фрузиной избе: был на исходе месяц с тех пор, как он распрощался с отцом и остался наедине со своей печалью.
И вот однажды в избу пришла девочка — босоногая, с икрами, заляпанными грязью, с мешком, горбившим спину. Стала на пороге и жалко дрогнула уголками губ.
— Олька! — Тетка Фруза кинулась к ней, принялась торопливо снимать мешок, с тревогой спрашивая: — Ай случилось что?
А случилось вот что: Олиного отца призвали в армию, в опустевшей хате стало тоскливо, страшно, и Оля решила просить приюта у родственников.