В это время я также выучил наизусть Евангелия и навсегда благодарен за теснейшую связь с этими потрясающими текстами, которую я испытывал во время этого упражнения.
Читать такую книгу, такое милое отождествление.
Через несколько недель после введения упражнений запоминания и повторения Успенский отказался обсуждать их результаты на наших встречах, сказав, что они были неверно поняты и, если мы будем настаивать, могут привести к ошибочным результатам. Поскольку в его словах не было прямого запрета, я и еще несколько человек решились продолжать. Считая упражнение повторения очень интимным и личным, я очень редко говорил о нем в течение почти что пятнадцати лет.
Вновь и вновь Успенский предлагал какую-нибудь интереснейшую тему, обещая ее развитие, и вдруг терял к ней всякий интерес через несколько недель или месяцев.
В это время мои собственные занятия, известные как группа Беннетта, продолжались. В 1931 году, когда дела Греческой горнодобывающей компании шли хорошо, я начал эксперимент, который без перерыва сохранился до сих пор. Он заключался в интенсивной совместной работе и учебе в течение определенного периода времени. В августе 1931 года мы отправились в Шорхем-на-море, где за копейки можно было снять большие бунгало, в которых могла спать дюжина человек. В следующем году, когда Греческая горнодобывающая компания как раз ликвидировалась, я вновь поехал туда, на этот раз с двадцатью учениками. Мы с женой ехали из Лондона на автобусе, она очень устала от напряжения, скопившегося за последние месяцы. Читая записи в дневнике, касающиеся четырех недель, проведенных в Шорхеме, я удивляюсь, как другие меня выносили. Мое состояние было жалким, я же им гордился. Если каким-нибудь прекрасным днем мы гуляли вниз до Чанстонбэри-Ринг, все, что я мог написать было следующее: «Есть нечто столь отталкивающее и унизительное в удовольствии, которое человек испытывает от приятных вещей, что он содрогается от отвращения к самому себе в момент осознания». На следующий день я написал: «Ускользнуть от этого ничтожного мира, когда дела идут плохо не легче, чем когда они идут хорошо».
Продолжать рассказывать об этих годах моей жизни скучно, поскольку они также жалки, как и записи в дневнике. Однако и тогда случались моменты просветления и возрождения надежды. Как-то раз, когда Греческая горнодобывающая компания переживала наивысший кризис, во время ланча я отправился прогуляться по Финсбурской площади. Мои мысли витали вокруг проблемы, беспокоившей меня двенадцать лет, о конкретном описании пятого измерения. Как и в июне 1920 года, я «увидел» мир в пятом измерении. В пятом измерении время останавливалось, но жизнь продолжалась. Я увидел жизнь в виде энергии, или, точнее, в виде качества энергии. Проникая в пятое измерение, энергия становилась более тонкой и более интенсивной. Ничего не происходило, но все изменялось. Я видел, что деградации энергии не происходило. Меня осенило, что произойдет, если время остановится. Формула выразилась в словах: «В вечности законы термодинамики меняются на противоположные. В закрытой системе энтропия не меняется, но имеется различная энергия».
Я был переполнен радостью, что мне открылась столь очевидная истина, и не мог понять, как это я проглядел ее раньше. Теперь я понимал, что вечностный паттерн всего, что происходит, имеет свои собственные законы развития, только расположен он не во времени, поэтому в нем нет последовательности. Скорее, он изменяется в направлении интенсификации существования. Я вспомнил слова Гурджиева: «Двое внешне похожих людей могут совершенно по-разному быть. Вы не видите этого, потому что не видите Бытия». Теперь я понял, что это надо воспринимать буквально. «Быть больше» означает находиться на более высоком уровне на шкале вечностных энергий.
На следующий день на очередном собрании Успенского я попытался описать свое видение и понимание, но Успенский отмахнулся от всего этого, назвав «внешним мышлением,» то есть автоматической работой ассоциативного механизма мозга. Я знал, что пытаясь облечь свой опыт в слова, я не могу ничего добиться, только теряю то качество несомненности, которое он содержал. Я был готов принять упрек Успенского, но не мог отречься от своего видения. За десять лет работы с Успенским я несколько раз порывался заговорить о глубоких внутренних переживаниях, например о том, что со мной произошло в 1923 году в Фонтенбло, но я либо вообще не мог произнести ни слова, либо Успенский затыкал мне рот.
В то время я был столь разочарован в своих попытках воплотить на практике то, во что твердо верил теоретически, что готов был признать чью угодно правоту, кроме своей собственной. И в этом, 1932 году, мы с женой провели четыре недели в Шорхеме. Успенские все еще были в Семи Дубах, но собирались переезжать в Гад еден. Однажды меня пригласили приехать туда в воскресенье с несколькими членами моей группы. Со мной отправилась моя жена, Люсьен Майерс и еще кто-то. После ланча нам предложили задать вопросы мадам Успенской. В напряженной атмосфере мы сидели и молчали. Наконец Люсьен начал, и на несколько вопросов она ответила без возражений. Когда он зачитывал из своего списка третий вопрос, она прервала его, говоря: «Есть только один действительно необходимый вопрос: «Что такое работа?» Он не смутился и возразил: «Этот вопрос значится у меня в списке под номером двадцать три». Все рассмеялись и обстановка разрядилась.
Мои собственные вопросы были отвергнуты словами мадам Успенской: «Вы не знаете себя и не осознаете своей механистичности». Я счел этот упрек вполне заслуженным, но на следующий день моя жена поинтересовалась, почему я проявил такую бесхарактерность и неужели мадам Успенская хочет, чтобы люди позволяли вытирать об себя ноги.
Мы вернулись в Лондон. Я был настолько занят самобичеванием и поисками своего сердца, что даже не замечал, как тяжело это отражается на моей жене. Наконец — это случилось 1 сентября 1931 года — я осознал, как она страдает. Несколькими днями раньше ко мне пришли двое из моей группы и признались, насколько они расстроены, чувствуя себя затерявшимися между разоблаченными иллюзиями старого мира и неспособностью осознать новый мир. Я дал им ясное, с моей точки зрения, объяснение их ситуации и причин, почему так должно было случиться. Моя жена молчала. Когда они ушли, она обратилась ко мне: «Они говорили сердцем, но ты отвечал им разумом. Неужели ты не видишь, как и почему они страдают?»
Я привожу эти случаи, чтобы показать, насколько я был далек от понимания других людей, даже моей жены, самого близкого мне человека, единственного, с кем мне было хорошо, и разделявшего все мои горести. Люди шли ко мне, полагая, что я знал ответы на их вопросы, но, поскольку я не понимал, что стоит за этими вопросами, какие глубины их душ, я не мог ничем им помочь.
Между тем жизнь продолжалась. Греческая горнодобывающая компания прекратила свои операции. С большим трудом мы выручили несчастного управляющего и переправили его обратно в Англию. Очередной период моей жизни был завершен. Что-то во мне умерло, но ничего на этом месте не возродилось.
Я не только потерял все свои деньги, но и остался в долгах. Я оставил компании почти всю мою годичную зарплату управляющего директора и платил по обязательствам компании вместо собственных долгов. Мы решили съехать с квартиры в Брайнских Домах и продать все, что только можно. Я расстался с моим бехштейнским пианино и всеми лучшими книгами моей библиотеки, почти двумя тысячами томов. Моя жена, не колеблясь, продала свои бриллианты.
Нас приютила мать моей жены, Констанс Элис Эллиот, величественная старая дама, праправнучка сэра Элиджа Импэя, первого министра юстиции Индии. Ее муж, по странному совпадению, был праправнуком первого лорда Минто, который, будучи еще сэром Гилбертом Эллиотом вел дело об импичменте Импэя и Уоррена Гастингса. Миссис Эллиот обладала всем величием и мужеством англо-индийского общества, к которому принадлежала. Маленького роста, но великолепно сложенная, она все еще оставалась красивой. Ее прямая осанка напоминала, что в свое время она считалась лучшей женщиной-наездницей Индии.