Она, мол, потеряла отца. Сейчас, кроме мужа, у нее единственный на свете настоящий друг — Анна.
Петр решил выехать четвертого августа, в день семи отроков в Ефесе. Так записано в синодике, в который Варвара впоследствии заносила имена своих живых и умерших детей. Этот синодик после долгого блуждания попал к одной ее родственнице из Сомбора, которая приехала на похороны Стритцеского и получила в наследство Варварину обстановку, верней обстановку ее покойной матери. Эта родственница по имени Эмилия была замужем за его благородием капитаном граничарских войск Кузманом Гвозденацем в Осеке.
Петр уехал из Киева в Миргород на двух повозках с двумя гусарами в упомянутый день с еще большей поспешностью, чем Юрат.
Не понимая, почему они так спешат, Трифун все-таки поддерживал желание Варвары.
«Негоже, совсем негоже торчать столько времени в Киеве. Надо как можно скорей обживать эту дарованную русскую землю: ведь Костюрин может и передумать, и придется нам голоштанным прозябать с двумя-тремя дукатами в поясе. Раз уж нам улыбнулось счастье, надо его не упустить».
Он не собирается брать обратно жену-потаскуху, но детей своих вытребует. Их шестеро и носят они фамилию не одеяльщика Гроздина, а Исаковичей, которые проливали свою кровь на полях сражений. И будут проливать ее за Россию на русской земле, а не на сукне и дерюге. Виткович обещал, что русские вытребуют его детей, они ведь тоже будут солдатами. И начхать ему на митрополита.
Павел же говорил брату, что ехать сейчас, когда луна в последней четверти, не следовало бы. Негоже выезжать в канун Преображения.
Трикорфос снабдил Петра всевозможными порошками для ребенка и письмом к фельдшеру, которого привез Хорват и поселил в Миргороде. И снова его утешал, что трясучка, мол, болезнь излечимая, а впрочем, ежели первый ребенок и умрет, не надо хулить бога: жизнь идет своим чередом и госпожа Варвара Исакович народит еще и других детей.
Если и умрет первенец, то, кто знает, может, еще народится и семеро и восьмеро.
Петр, щурясь и бледнея, смотрел на грека.
Его ноздри сжимались от бешенства так, что он едва дышал.
— Если мой ребенок умрет, — сказал он, — недолго проживет и Трикорфос.
Грек ушел, с трудом передвигая заплетающиеся ноги, и только диву давался, как его угораздило встретиться с эдаким народом в Киеве.
Ребенок внес в отношения Петра и Варвары новую волну любви и нежности. Они жили точно голубь с голубкой. Передавали с рук на руки ребенка, прижимали его головку к плечу. Оба одновременно склонялись к лицу ребенка, который, вероятно, их даже не видел.
А когда он вдруг улыбался, или это им так казалось, принимались вокруг него отплясывать.
Варвара говорила Павлу, что у нее один сын в колыбели, а другой — измученный, исстрадавшийся муж. Видно было, что она очень жалела Петра. Когда он опускал голову, она гладила его по лицу.
Бедный отец от страха, что ребенок умрет, сам превратился в ребенка.
— Боюсь подумать, — говорила Варвара, — что будет с Петром, если малыш умрет. Ведь неизвестно, смогу ли я еще родить. Жду не дождусь, когда наконец увижусь с Анной и устроюсь в своем доме.
В день их отъезда из Киева утром снова начался приступ — ребенок закричал, лицо задергалось, тело с новой силой охватили корчи. К счастью, припадок быстро прошел, и ребенок, пососав грудь, уснул.
Солнце только взошло, когда Исаковичи перебрались на левый берег Днепра. Трифун и Павел верхами провожали их довольно далеко. Варвара ехала в повозке, Петр — на коне. В Миргород вел широкий пыльный тракт то через тучные пажити, то мимо болот.
И хотя было известно, что Трифун, а спустя несколько дней и Павел тоже отправятся в Миргород, Варвара и Петр простились с ними с замиранием сердца, что ясно читалось на их лицах.
Петр расцеловался с Трифуном, тепло поцеловал Павла и потом, словно позабыв о своем горе и житье-бытье, выразил надежду, что братья не прирежут друг друга на обратном пути, когда останутся одни.
— Вы уж погодите, — сказал он, — вот обживемся на новом месте, тогда можете и резаться за милую душу.
Дорога, по которой укатила расписная повозка — навстречу ей время от времени попадались всадники, вероятно направлявшиеся в Киев, — утопала в высокой траве, и братья еще долго видели ее белый верх.
Павел почувствовал при расставании, что Петр не верит, что сын будет жить, и боится, как бы он не умер еще в дороге. И надвигал на глаза треуголку вовсе не для того, чтобы защититься от солнца, а чтобы спрятать свое горе.
— Знаю, — сказал он, — все впустую, проклятье старого сенатора не минует меня.
Трифун окликнул наконец сопровождавшего его гусара и сказал Павлу, что спешит. Поэтому он оставляет его, да и разговаривать им после всего, что между ними произошло, не о чем. Однако, как ни странно, ускакал Трифун без всякой злости и ненависти, и даже перед тем заметил, что завидует Павлу, что тот один на свете.
— Бывают минуты, когда так и подмывает уйти в разбойники на большую дорогу, чтобы никто тебя не ждал, никого у тебя не было бы и можно было бы повернуть коня в любую сторону.
Таким образом, проводив Петра, Павел неожиданно вернулся в Киев один.
Трифун ускакал в степь, как на разведку.
XXV
Трофим Исакович требует вернуть ему детей
Хотя Варвара и Петр заставили Трифуна и Павла помириться, свое примирение они показывали только на людях. Оставшись наедине, Трифун и Павел расходились, обругав друг друга.
Трифун был уступчивей, но Павел неизменно дерзок и заносчив.
Он жалел Трифуна и одновременно презирал его.
Ему было жаль брата только в те минуты, когда он видел, как тот останавливал на Подоле какого-нибудь ребенка, ласкал его и что-то нашептывал ему. «Похож, — говорил он, — на моего, который остался далеко в Среме».
После отъезда Юрата и Петра Павел и Трифун встречались только в штаб-квартире Витковича и, перекинувшись несколькими словами, шли своей дорогой, словно никогда не плакали в объятьях матерей, бывших невестками.
Больше всего задевало Павла то, что Трифун, как только в Киеве появился Вишневский, пристроился к нему и следовал тенью за Дундой Бирчанской, вокруг которой табуном ходили молодые офицеры. Ясно было, что он сошелся с этой грудастой молодой девкой, которая уже успела оставить в Токае ребенка. А когда Трифуна спрашивали, не стыдно ли ему, пожилому человеку, переходить дорогу молодым, он отвечал, что решил бить только по юнцам. И по их молодухам.
Трифун жил в Киеве в доме, предоставленном ему Живаном Шевичем, у некоей капитанской вдовы, у которой была молоденькая дочка.
— Я слыхал, — сказал он как-то Варваре, — что Павел болтает о какой-то матери и дочери. Преподобный и подлый братец в своей сплетне целится на мать. А я решил приударить за дочкой. Моя шлюха, Кумрия, подала мне хороший пример, бросив меня, мужа, отобрав детей и подкинув их деду. Сама спуталась, как говорят, с каким-то сопляком фендриком. А чем я хуже? Всякая баба, которой перевалило за тридцать, истаскана. Многого не стоит. Такая рухлядь пойдет за мной и на тот свет. Теперь надо, пока можно, искать то, что останется и после меня любоваться весной да солнцем, когда я уже буду тлеть в земле!
Одним словом, Трифун в России интересовался только молодыми.
Этим он ославил и себя, и всю семью Исаковичей.
Павел больше его не видел и знал о нем лишь по слухам.
И в самом деле происшедшая с Трифуном на пути в Россию и в Киеве перемена была непостижимой и невероятной. Он привел с собой почти всех своих граничар, которые с ним и с попом Тодором ушли из Сербии и поселились в Хртковицах. Понравился он Костюрину, потому что по пути в Киев, заплутавшись, случайно попал на молдавско-турецкую границу и принял участие в кровавой стычке. И таким образом с первых же дней в России дорога к блестящей военной карьере была ему открыта.
Слава богу, это произошло даже помимо его воли.