Павел заметил, что кавалерию используют в открытом поле и, случись такое, он увидел бы эту пехоту с фланга до начала атаки и у него было бы время принять решение.
— Так, так, ну а если бы ваш эскадрон внезапно обстреляли с тыла?
Исакович не ответил.
Костюрин улыбнулся и сказал:
— Команда все равно была бы одна: «В атаку!» А что бы вы приказали, капитан, если бы, кроме пехоты со лба, флангов и тыла, стоявшие перед вами пехотинцы пропустили артиллерию и она открыла огонь? Какова бы была команда?
И вдруг этот человек с обветренным и покрытым морщинами от морозов, солнца и битв лицом чем-то напомнил Исаковичу Вишневского, который грозился стать перед ним как Карпаты. Все это глупая игра судьбы, поставившая его перед новым Гарсули.
От своей беды никуда не уйдешь.
Павел думал, что Россия с ним будет говорить иначе.
Однако Костюрин был в хорошем расположении духа и повторил свой вопрос.
— Я бы отдал команду: «На молитву!» — брякнул Павел.
Тут же наступила тишина, слышалось только хихиканье молодого прапорщика Киевского гренадерского полка.
Костюрин открыл рот и, вытаращив глаза, сверлил ими Павла. Казалось, он не знал, что думать. Что стоит за словами капитана — бессилие, глупость или шутка? Шутка на его счет? Он осмелился шутить над вопросом генерала Костюрина?
Однако серб стоял перед ним «вольно», по-гусарски закинув одну ногу за другую. В глазах Павла, так по крайней мере показалось Костюрину, светилась отчаянная тоска и, пожалуй, ненависть.
Костюрин не знал, что эти простые люди, офицеры сербской милиции, весьма чувствительны и в них нет страха перед сильными мира сего. Что они могут в гневе, отчаянии или просто от распущенности обругать не только владыку, но и самого митрополита, графа Мамулу или фельдмаршала Валлиса.
В ту минуту Костюрин воспринял слова Павла как личное оскорбление. Придя в ярость, он повернулся к Витковичу и бросил:
— Передайте капитану, что учения в русской армии состоят не только в подаче команд, но и в испытании характера и нрава офицера. Послушания старшему, какие бы ни задавал тот вопросы. Я не приму никаких мер. Не хочу ни наказывать капитана, ни закрывать перед ним двери в Россию на первых же шагах. Я знаю, что он вдовец, что сидел в тюрьме и что оказал услугу Кейзерлингу. Но его карьера — имеющий уши да слышит! — закончится усекновением языка, кнутом и тюрьмой. Сейчас я не стану его наказывать. Пусть идет на все четыре стороны и на глаза мне больше не показывается. Двери моего дома для него закрыты!
В наступившей тишине оцепеневшие офицеры штаба напоминали деревянных солдатиков. Костюрин повернулся к Павлу спиной и сбежал с помоста, словно его ужалила змея. Виткович последовал за ним, размахивая руками, а Шевич услужливо кинулся расчищать генералу дорогу среди огорошенной толпы офицеров и крикнул, чтобы подавали экипаж.
Вместе со всеми ушли Трифун и Юрат.
Возле Павла Исаковича, который все еще стоял на помосте в прежней позе, не осталось никого.
Он слышал только, как звучит русская команда и конница покидает плац, как уходят и гренадеры.
Полдень давно уже миновал, и солнце спускалось к днепровской долине.
XXIV
Раевка утопала в акациях и пчелином жужжании
Перед пасхой, в день, когда господь наш Иисус Христос вошел в Иерусалим, 28 марта по старому календарю уже упомянутого года, вместо метелей зарядили дожди. В Киеве наступила весна.
Снег растаял, а Днепр в вербную субботу разлился так, что затопил прибрежные улицы на окраине Подола. Примерно в полночь полые воды ворвались в дома, опрокинули кровати и столы, сорвали кое-где двери и унесли кое-какие сараюшки или даже крыши.
В конюшнях испуганные, взбесившиеся кони громко фыркали, становились на дыбы, ржали, рвали недоуздки, метались среди луж по дворам, перескакивали через заборы и мчались в гору.
Днепр выступил из берегов, с шумом катил к морю свои воды, и казалось, сам превратился в море. Река в бешеном водовороте уносила вырванные с корнем деревья, лодки и паромы, мертвых коров, овец, а порой уже разбухший и посиневший труп старухи, которую во сне смыло с ее лежанки.
Во мраке ночи ревели волы, мычали коровы, завывали собаки и кричали съехавшиеся в Киев на ярмарку люди, поселившиеся на Подоле. Перед рассветом причитания женщин, взобравшихся на крыши домов, слились с грозным шумом мутной беснующейся стихии.
К счастью, в ту ночь была полная луна. Жители Подола, спасаясь от наводнения, взбирались на пригорки. Рыбачьи лодки сновали по улицам. Рыбаки снимали с крыш женщин и детей, баграми подхватывали, словно бурдюки, утопленников, которых вертела вода.
Однако уже в полдень на следующий день вода стала опадать, наводнение пошло на убыль, засияло солнце.
В доме купца Жолобова, где жили Исаковичи, все было спокойно. Дом стоял высоко и накатная волна разбушевавшегося паводка до него не дошла. Чистый, белый, он, казалось, прислушивался к грохоту, гулу и воплям соседей, чьи дома стояли ниже. Слушал протяжные, отчаянные, хриплые крики о помощи.
На другой день Исаковичи из своих узеньких маленьких окон могли видеть, что́ натворило наводнение.
Подол, где поселились прибывшие из Австрии из Поморишского и Потисского сербского диштрикта люди, походил на пожарище. Пустые дома с сорванными крышами, дворы без ворот — и ни живой души. На улицах бродили по колено в воде люди и искали своих домочадцев. Разыскивали в тине и грязи свой скарб.
От церкви святого Андрея, печатая, как на параде, шаг, спускались две роты Киевского гренадерского полка. Офицер с обнаженной саблей шел впереди. Кивера белели, точно сахарные головы, в такт шагам.
Перед строем шел глашатай.
Он объявлял, что каждый пойманный в воровстве будет расстрелян на месте.
Мещане, застигнутые на улице с каким-либо имуществом, должны были каждый раз доказывать, что оно принадлежит им.
Исаковичи в тот день на улицу не выходили. Как мокрые галки, собрались они в полумраке комнаты, по соседству с которой лежал Петр. К нему заходила, словно рыжекудрый призрак, одна лишь Варвара.
Петра лечил фельдшер штаб-квартиры, грек с острова Корфу по имени Спирос Трикорфос, человек невысокого роста с непомерно большой головой. Он-то и не позволял никому, кроме жены, заходить к больному.
Больной, мол, должен спать.
Сон все лечит.
Этот лекарь, которого прислал Костюрин, успокаивал Исаковичей, уверял, что за жизнь Петра можно не волноваться. Он будет жить!
Только вот левый глаз беспокоит. Как бы Петр не потерял его.
— От падения с лошади и от удара копытом могут быть, конечно, и другие последствия, — твердил фельдшер, когда Варвара выходила. — Бедная женщина! Бедная женщина!
В доме воцарилась гробовая тишина.
Через два дня картина, которую Исаковичи видели на Днепре, совершенно переменилась. Все было залито солнцем. Вздувшаяся река вошла в берега и спокойно несла свои воды, а бесконечная равнина на левом берегу почти совсем просохла. Лишь кое-где еще поблескивали, точно зеркала, отдельные снеговые лужи.
За ночь вдоль берега зазеленели вербы.
Все покрылось нежной зеленью — и деревья в Киеве, и необъятная до самого горизонта равнина. Полые воды широкой реки по-прежнему таили в себе страшную силу, что могла, казалось, унести и Киев, и кручи на правом берегу, и всю землю вокруг, но сила эта уже не была такой свирепой, как в ту ночь три дня назад, сейчас она скорее улыбалась.
Теплое и ласковое солнце еще не согрело землю, но в наступившей тишине у церквей, бастионов, ипподромов, жилых кварталов слышалось щебетанье птиц. Невидимые, маленькие, они были где-то тут, среди ветвей, в траве, на земле, где забелели подснежники со своими бубенцами.
Колокола в Киеве умолкли, но, точно тюканье огромных дятлов, со звонниц возвещали пасху удары клепал.
Солнце сияло над Днепром, Киевом и Подолом.
Сияло оно и над рубленным из липовых бревен домом купца Жолобова.