В день пророка Авдия, 19 ноября, Пфалер получил депешу о Павле из города Броды, а спустя день — из Кременца.
И хотя Исаковичи в своей Сербии были знакомы и с лютыми морозами и метелями, воевали они обычно весной и летом, а на зиму возвращались домой. Студеные ночи и долгую зиму Павел пережил только раз, когда гнал французов из Праги.
В Россию же он день за днем ехал по снегу. Ехал на санях, и будто не ехал, а летел.
Перед ним неслась закованная в лед бесконечная зима в белом и голубом уборе. Он впервые узнал, что такое русская тройка. В Црна-Баре Исаковичи тоже запрягали по три коня, но пристяжной считался обычно лентяем, повесой, который только притворялся, будто тянет, а на самом деле просто бежал рядом. В Руме говорили: «Отвесил губу, как пристяжная постромку!» Здесь все тянули ровно. И тройка мчалась так, что покрытые инеем гривы лошадей развевались, как белые крылья. Всегда холодный и надменный Исакович точно с ума сошел. Выхватив порой вожжи у ямщика, он вставал, гикал и пел.
Впервые после стольких лет горя и печали смеялась и пела его душа.
Снег простирался перед ним ковром без конца и края, точно белое небо, по которому он мчался куда-то ввысь.
Нанятый Пфалером русин тоже вскакивал и начинал что-то кричать по-русински, петь и смеяться.
Выбранные в Ярославе вороные с огненными ноздрями среди белого царства снега очаровали Павла еще больше. В скованной морозом, занесенной снегом степи не было дорог, дорога была там, где они ехали, дорога была всюду. Они гнали через поля, корчевья и замерзшие реки.
О том, что под ними мост, Павел догадывался только по перестуку копыт.
В этой бешеной скачке их сопровождал серебряный звон бубенцов.
Их монотонный звон звал, манил все дальше, пронизывал душу. И Павлу казалось, будто он слез с саней и, как огромный великан, мчится по снегу, мчится куда-то вдаль, к какой-то радости, в далекую небесную синь.
Когда братья увидели его с башни форпоста в Желеговке, они подумали, что за ним гонится стая волков.
XXI
В России — мечте Павла
Штаб-квартирьер бригадира Витковича оставил в протоколе запись, что Исаковичи прибыли в Киев в декабре 1752 года. Сначала Юрат и Петр, а затем Павел. О Трифуне там никаких сведений не имеется.
В бумагах Вука Исаковича после его смерти найдено письмо, в котором Виткович пишет, что Петрова кибитка привезла красоту и печаль, а Юратова — дурака и вояку. О Павле в этом письме говорится, что он привез много денег и драгоценностей и прибыл в штаб-квартиру на тройке вороных с бубенцами.
Виткович шутя замечает в письме своему родственнику Вуку, что Исаковичи приехали в Киев с прочими сербами для того только, чтоб и в Киеве были шалые семьи.
Анна — по рассказам его жены — должна родить в апреле.
Вук в то время жил на пенсии в Митровице, с родичами встречался редко. И выезжал только в монастырь побеседовать с преподобным Стефаном Штиляновичем, к своему же патрону, святому Мрату, охладел. Охладел он и к Исаковичам и даже писем их не хранил. Вук страдал недугом, в то время называвшимся грудной жабой. Понимал, что состарился, что скоро умрет и никогда России не увидит.
Полковник Вольфганг Исакович, овдовев и выдав дочерей замуж, ожидал смерти, испытывая тихое отвращение к людям вообще и к родичам в частности, подобно всем тем, кто много воевал и в старости мучался одышкой.
В то время все едущие в Киев должны были пробыть в карантине шесть недель в Желеговке, в Василькове либо в другом русском форпосте. Кто знает, каким образом, но Юрат с Петром и Павлом избежали карантина. Страх перед чумой — а она была частым явлением на юге Австрии, особенно на границе с Турцией, — охватил всю Европу. Каким образом Исаковичам удалось избежать карантина и прямо прибыть в Киев, осталось невыясненным. Юрат, когда его позже об этом спрашивали, только отмахивался. Пропади, мол, пропадом тот, кто думает, будто он мог привезти чуму!
Как бы то ни было, в штаб-квартире Исаковичей приняли хорошо. Было известно, что их, как и капитана Пишчевича из Шида, держали в тюрьме, — Пишчевич это все описал, — как и многих других сремцев.
Виткович подыскал родичам в Киеве дом.
И ту зиму Исаковичи прожили в доме купца Жолобова.
Юрат освоился на новом месте скорее всех и лучше всех. Где, говорил он, есть хорошее общество, там и наше государство. Тяжело живется лишь тем, у кого нет своего общества. В первый месяц жизни в Киеве он трижды побывал крестным отцом. Двери всех сербских домов были для него открыты. При встрече Юрат весело целовался и с сыном бригадира Витковича, и с сыном генерала Шевича, и с сыном генерала Прерадовича. Целовался, будто родной брат, и с женами этих молодых офицеров, отцы которых в Киеве насмерть рассорились.
Анна только сердито на него посматривала.
Павлу, хоть он сильно изменился после Вены и дороги в Россию, Киев, куда он прибыл дня на два или на три позже братьев, очень понравился.
Ему казалось, будто это тот самый город, в который он давно стремился и в котором когда-то жил.
Занесенный снегом Киев и его окрестности напоминали ему Белград и милый его сердцу Варадин, а берега Днепра походили на Црна-Бару.
Киев принадлежал к тем городам, где и чужое воспринимается как родное.
Это была какая-то чудесная фата-моргана в снегу.
Замерзший широкий Днепр, столь похожий на Дунай, уходил куда-то далеко-далеко, а красавец город сказочным маревом стоял на высоком правом берегу, точно на облаке. Чистые, завеянные снегом здания, покрытые ледяным покровом, будто спускались прямо в воду. Вдоль левого берега простиралась равнина, словно залитая паводком Бачка.
Купола церквей на Горе походили на купола в Среме.
После жалких хат и караулок с крытыми соломой кровлями, где он ночевал по дороге в Киев, крепость, церкви и здания Горы напоминали сверкающую русскую царскую корону, которую в ту пору сербские офицеры представляли себе сплошь усыпанной драгоценными камнями.
На Софийский кафедральный собор, Андреевскую церковь, Печерскую лавру, Золотые ворота в первые дни переселенцы смотрели как на плод причудливой фантазии, созданной из снега и льда, а не как на дело рук человеческих.
Павел не знал, что город строили русские зодчие по проектам итальянского графа Растрелли, приехавшего в Россию и мечтавшего создать там новую Италию в снегу.
Но тем сильнее ужаснулся Павел Исакович, когда увидел, как живут в Киеве их земляки-переселенцы.
Несколько тысяч мужчин и женщин в ожидании решения своей дальнейшей судьбы обрели пристанище в Киеве и пригородах, вплоть до самого Миргорода. Те, что еще не сумели устроиться и ждали назначения в армию, поселились внизу, на Подоле, в жалких хатенках, землянках, конюшнях, а кое-кто даже остался под открытым небом.
Под сверкающими золотом великолепными церквами верхнего города жили весьма небогатые, а скорее бедные литовцы, евреи и армяне; ютившиеся на Подоле переселенцы и вовсе не знали, куда податься. Ждали весны.
Многие из них обнищали, затосковали, начались пьяные ссоры и драки.
Не успели Исаковичи поселиться у Жолобова, как им рассказали, что их соплеменники собираются перед Киевской комендатурой и громко протестуют, а по ночам нападают на мясные лавки и грабят богатых купцов.
Исаковичи, особенно Павел, распродавший все свое добро, привезли с собой в поясах немало денег. И не вмешивались в интриги и распри трех сербских генералов, которые главенствовали в Киеве над ними и старались где лаской, где таской собрать вокруг себя или склонить на свою сторону как можно больше народу.
В ту зиму интриги и свары между Хорватом, Шевичем и Прерадовичем дошли до такой степени, что просто не давали жить киевскому генерал-губернатору Ивану Ивановичу Костюрину. Редкая ночь у него проходила спокойно. Обычно, проснувшись среди ночи, он ругался и только диву давался, в какую историю попал. Сербы превратили Киев в осиное гнездо.