В сотне-другой шагов, у обочины дороги, в бревенчатой избе помещалась застава польских пограничников, которые наблюдали за проводами. Они были в синих шинелях нараспашку, в сапогах, в черных папахах, с кривыми саблями на боку. Их волосатая грудь тоже была покрыта инеем. Офицер только улыбнулся, когда Павел предъявил бумаги и паспорта с черными австрийскими и русскими орлами.
— Не нужно, — сказал он.
Он слышал уже о капитане.
И не станет его задерживать.
Счастливого пути в Ярослав!
Шагов через двести — триста перед Павлом открылся широкий вид на утопавшую в тумане долину, в глубине которой текла среди мокрого леса Ясолка.
Начался трудный спуск.
То и дело приходилось тормозить, и люди громко кричали и кряхтели. Пришлось сойти с лошади и Павлу.
До тех пор спокойные, медлительные и усердные кони вдруг начали дурить, показывать свой норов, грозя перевернуть повозку. Возница попросил Павла остановиться и дождаться солнца.
И только когда солнце разогнало туман, они продолжили путь.
Отъехав подальше, Павел улегся у обочины дороги под деревьями, еще покрытыми инеем, и задремал.
Но иней вскоре начал таять, и он проснулся, точно окропленный слезами.
И хотя Павел уже привык коротать время в томительной дремоте, ему опять стало не по себе. Никто в его семействе не отличался религиозностью, и Павел, считая смерть жены величайшей несправедливостью, представлял себе «божью волю», отнявшую у него жену, в образе свиной головы, пожирающей все, что подвернется на пути. Потом в воображении промелькнули его лошади, оставленные в Темишваре Трифуну на продажу; деньги, которые ему ссудил Трандафил и получил с лихвою обратно; дом, купленный у него богачом Маленицей. А затем все вместе с Кейзерлингом и г-жой Божич вылетело из головы, будто растворилось в тумане.
Мужчины и женщины из его прошлой жизни проносились перед его глазами, как некогда в Темишваре летучие мыши с наступлением сумерек. Мелькнут перед глазами тенью и сгинут в темноте.
Как ни странно, но Павел Исакович, человек весьма упрямый, переваливая через Карпаты, захотел перемениться, позабыть обо всем, что было, и прибыть в Россию возрожденным. Только тоска по умершей жене оставалась в нем неизменной.
Он все больше привыкал в дороге что-то бормотать. Появилась скверная манера разговаривать вслух с самим собою — ни дать ни взять помешанный. Вспомнив бедных крестьянок в русинской деревне на границе, которые босиком шлепают по грязи, Исакович принялся рассказывать об этом Юрату, хоть тот был далеко от него.
«Не знаю, — говорил он, — кто забрал у женщин постолы. Одни мужики щеголяют в сапогах, родной матери обувки не дают. Вот как мир устроен! У меня, толстяк, просто душа изболелась, такая страшная нищета в Карпатах».
Юрат, когда Павел ему потом признавался, как он с ним разговаривал, только смеялся.
В пути Исакович все больше приходил к убеждению, что все его счастье на земле заключалось в одном-единственном существе: в жене, которую он похоронил. И о каком-либо счастье в будущем не может быть и речи. Потому он все чаще повторял слова из своего сна: «Слишком коротка жизнь человеческая! Мучимся мы, толстяк, все мучимся. Столько людей там, на Дукле, от холода и голода перемерло. А жизнь у людей короткая. Лишила меня жизнь всего моего счастья. Хотя бы это, толстяк, забыть мне в России!»
Очнулся он от дремоты, когда солнце выкатилось из-за гор.
Перед ним верхом на лошади посреди грязной дороги стоял проводник и внимательно смотрел на него. Потом подвел ему коня. Павел сел, и они двинулись дальше.
Дорога раскисла и превратилась в сплошное месиво.
Так Исакович и поехал в Польшу, словно привязанный к седлу мертвец. И покачивался он, как мертвец.
Известно, что Павел Исакович прибыл в Ярослав под вечер пятнадцатого ноября упомянутого года. В понедельник. В первый день рождественского поста.
Ярослав на Сане в эту пору года утопал в грязи и во мраке. Лишь в немногих домах богатых коммерсантов-контрабандистов даже в снежную вьюгу бывало весело.
Здесь проживало и несколько генеральских вдов; их мужья, владевшие в свое время в Венгрии дворцами и поместьями, участвовали в заговоре Ракоци{23}.
Кое-кто из них потом подался в Турцию, чтобы умереть там. А кое-кто — поближе, в Польшу.
У Вишневского в Ярославе был перевалочный пункт для людей и для бочек с вином, которые он пересылал в Киев. Занимался этим делом стекольщик Йозеф Пфалер, торговавший сначала венецианским, а с некоторых пор — триестинским стеклом. В ту пору стекло было редкой и дорогой вещью. Пфалер был родом из Вены.
Два года тому назад он приехал с транспортом стекла к Вишневскому в Токай и потом неизвестно почему поселился в Ярославе. Тут он, торгуя хрусталем, прекрасно прижился и вскоре получил известность. На хрусталь в те времена был большой спрос.
Поначалу Пфалеру как иностранцу было в Ярославе нелегко. Но окрестная шляхта его полюбила, да и церковь ему покровительствовала. О его связи с Вишневским, верней с Хуркой, мало кто знал. Он купил заброшенный купеческий дом на Сане. А в городе открыл гостиницу.
Дом его был всегда полон женщин и шумного веселья.
Прибывших путников Пфалер старался поскорее отправить в Краков или в Киев, у себя же принимал лишь тех, кого ему рекомендовал Вишневский, то есть Хурка. Вот почему и Павла уже в потемках отвели в дом Пфалера.
Исакович рассчитывал с его помощью нанять в Ярославе лошадей.
Дом торговца стеклом был настоящим чудом: первый этаж — каменный, второй — орехового дерева. Хозяин уверял, что ореховое дерево лучше всего защищает от холода. До того, как начать торговлю хрусталем, он, мол, делал ореховые шкафы.
В саду, спускавшемся к реке, стоял павильон. Весь из стекла. В нем было два выхода. Один соединял его с домом, другой вел к реке.
В доме Пфалера останавливались Юрат и Петр с женами. По словам Пфалера, они перешли польскую границу и прибыли в городок под названием Желеговка, где собираются все путники, едущие в Россию.
О Трифуне Исаковиче Пфалер ничего не слыхал.
Павла он устроил в павильоне.
— Переночуете, — уверял Пфалер, — как граф. Я пришлю вам горничную. Красавицу!
Исакович поторопился распрощаться с хозяином, который, подобно почтмейстеру Хурке, униженно кланялся и был одет в черную пару, в которых в те времена ходили почтмейстеры, священники и музыканты.
Павел сказал только, что хочет посмотреть его лошадей, которых Хурка так расхваливал. И что завтра же он уедет.
А о горничной не захотел и слушать.
— Я привык себе сам готовить постель и не нуждаюсь в женщине.
Пфалер лишь заискивающе улыбнулся, а горничную все-таки прислал. Она пришла взять в стирку белье и приготовить ему постель. Кровать здесь стояла огромная, широкая, под балдахином из шелка и стекляруса, показавшимся Павлу настоящим чудом: это был не обычный полог из ткани, а из длинных, вроде сосулек, рядов стекляруса, и, когда входили под балдахин, он звенел, как струны арфы.
Сунув под подушку кошель с деньгами и драгоценностями, который он носил с собой, Исакович отпустил удивившуюся, что ее выпроваживают, горничную.
Павел долго не мог уснуть в отведенных ему в городе Ярославе покоях. Ночь была темная. На дворе гулял ветер, а в павильоне позванивал стеклярус, и казалось, что кто-то перебирает руками струны арфы. Заснул он только на рассвете. А проснулся от необычной тишины.
За ночь весь Ярослав покрылся снегом.
Так сбылось предчувствие Павла, что он уедет в Россию по снегу.
Утром кузнец — под ритмичные удары молота — поставил возок с колес на сани. Хозяин согласился дать внаймы из своей конюшни приглянувшуюся Павлу тройку вороных. Но когда Исакович сказал, что хочет купить этих лошадей и готов заплатить за них хорошие деньги, Пфалер онемел. Напрасно он лепетал, что они, собственно, принадлежат Вишневскому, что это — татарские кони, что они сущие чудовища, Павел их купил.