Он нес на плечах груз своих пятидесяти трех лет, но в Киеве этот понурый старик, каким братья привыкли его видеть в Темишваре, распрямил плечи. Весь как-то раздался и шагал так широко, что никто не мог за ним угнаться, словно и ноги у него выросли.
Поначалу Трифун разгуливал по Киеву в русском пехотном мундире зеленого цвета с алыми отворотами. Вишневский, однако, раздобыл ему перед его отъездом в Миргород голубой, шитый серебром доломан, какой носил князь Репнин. В те времена рядовой русской армии получал в месяц семьдесят копеек. Капитан — пятьсот рублей в год, а полковник — восемьсот. Костюрин выдал Трифуну порционных, дорожных и компенсационных денег в три раза больше. И Трифун все спустил в карты, истратил на лошадей и женщин. Его цель, говорил он, отныне и до самой смерти следовать формуле Вишневского: «В себя, на себя и под себя!»
И лицо у Трифуна в Киеве переменилось. Стало жестким, точно выточенный из опала профиль. И был он теперь похож не на старого мерина или барана, а на хищного зверя: носатый, с глазами, отливающими уже не пепельно-серым, а серебристым цветом. Всегда надушен, с ухоженными и напомаженными усами, которые он больше не макал в суп.
Стыдясь своих крупных желтых зубов, Трифун начал чистить их пеплом и полоскать рот гвоздикой. И больше не сидел в облаках трубочного дыма, а по примеру других нюхал табак, сморкался и громко чихал. А чихнув перед дамами, вежливо говорил:
— Ах, извините! Прошу прощенья!
Так, дескать, положено вести себя в высшем свете!
Будто он слышал это от Вишневского.
Трифун, согласно приказу, должен был отправиться в Миргород 12 августа, в день святого Фоки. Он, как и его братья, получил земельный участок на Донце. К осенним маневрам он должен был явиться в Ахтырский конный полк.
Судя по письмам Павла и его братьев, Трифун вел себя в Киеве весьма безнравственно, однако, по более позднему признанию Павла, в то же лето он затеял тяжбу с женой, чтобы отсудить у нее детей и получить развод.
Священник отец Тодор и протопоп Булич в Миргороде утверждали, что церковь, по всей вероятности, поможет ему вернуть детей, но о разрешении на новую женитьбу нечего и заикаться, пока жива его венчанная жена. Виткович и Костюрин уверяли, что детей он получит обязательно. Вишневский советовал Трифуну обвинить жену в краже его достояния и вытребовать детей на основании выданного австрийским двором паспорта. Не может жена задержать записанных в русский паспорт детей, которые являются русскими с того момента, как они внесены в паспорт.
Костюрин пообещал написать об этом Кейзерлингу в Вену и уверял, что Австрия обязана выдать его детей.
Самым забавным, как уверял Виткович, было то, что фендрик, или корнет Вулин, бросил Кумрию беременной. Такое якобы пришло сообщение в штаб-квартиру на имя Исаковичей в ответ на запрос Трифуна в комендатуру Осека. Виткович и Костюрин были бы рады помочь Трифуну, но приходилось принимать во внимание положение Вулина. Его дед Вулин Потисский получил от Петра Великого медальон, когда предложил с десятью тысячами сербов поступить на службу к русскому царю. Правда, медальон у него украли, и Шевич — выдав за свой — привез его в Киев, но дело это было темное и запутанное.
Приходилось проявлять осторожность, дабы не усложнять вопрос о Трифуновых детях.
Тем более, что Кумрия заявила в Варадинской комендатуре, будто готова привезти детей к отцу в Россию.
Накануне отъезда из Киева Трифун дал знать Кумрии, с которой прожил десять лет и которая родила ему шестерых детей, что ей лучше всего утопиться в Беге. Он предпочитает видеть ее мертвой, чем в России, привозящей ему детей. Пусть передаст детей профосу!
Досточтимый Павел Исакович обо всем этом слышал и не только ужасался человеческой низости, но и той легкости, с какой удалось Вишневскому охмурить и обольстить Трифуна, которого в Токае он не пожелал и видеть. Трифун привязался к нему, словно их кормила молоком одна мать.
В то же время Виткович получил письмо от Вука Исаковича, в котором старик писал, что болен и хотел бы перед смертью знать, что Павел не бродит по свету как бездомный пес, а женился. Пусть передаст ему, что такова последняя воля его приемного отца, последняя его просьба.
Павлу и без того было нелегко.
Юрат, в первом письме изображавший селение на Донце как земной рай, где благоухают цветы и жужжат пчелы, теперь предупреждал Павла, что приедет он на плодородную, но пустынную землю и неизвестно, будет ли у него в эту зиму крыша над головой.
Окольные запорожские казаки грозят налетами.
Формирующиеся полки, похоже, будут проливать кровь на границах. Костюрин собирается направить полк Хорвата на польскую границу, а их полк — охранять рубежи от крымских и очаковских татар. Пусть он, Павел, передаст все это Витковичу.
У Витковича настроение было мрачное. Он твердил, что вот уже восемь месяцев не получает жалования, сердился на дурные вести и кричал, что если Павел не может сообщить что-нибудь хорошее, пусть не мозолит ему в доме глаза, а отправляется в штаб-квартиру.
Тогда Павел махнул рукой и на Трифуна, и на Витковича, и на Костюрина. И засел один как сыч в доме купца Жолобова.
До него больше не доходили вести о расселении сербов на границе Турции и Крыма, он даже не знал о поступавших в штаб-квартиру указах, из которых было ясно, что им предстоит охранять польскую границу, поскольку украинцы, несмотря на запреты, бегут в Польшу.
Павел знал, что неподалеку от Миргорода строится крепость, которая будет носить имя императрицы, и что они со своими воинами займут места от устья Каварлыка до верховья Тура, с верховья Тура на устье Каменки, от устья Каменки на верховье Березовки, от верховья Березовки по вершине реки Амельника до самого устья в Днепр{41}.
В штаб-квартире Павел проходил мимо географических карт, которые чертились для Костюрина, словно это его не касалось. Словно он и знать не желал, куда поселят его и братьев. Он только слышал, будто еще неизвестно, дадут ли им земли как помещикам, или по нормам, установленным для ландмилиции, или как отставным русским офицерам.
Между тем грамота о постройке крепости, согласно плану артиллерийского генерал-поручика Ивана Федоровича Глебова, в самом деле вскоре пришла, как и дарственная Хорвату на шанец Крылов; как и Шевичу на Славяно-Сербию с шанцем Донецкое, датируемая пятым, а согласно указу — двадцать девятым мая.
Императрица, таким образом, свое обещание сдержала.
После этого прошения сербов поступали к Костюрину в течение всего лета.
По большей части это были просьбы о повышении в чине и о возмещении убытков при переселении, поскольку уезжая, они распродавали свое имущество за полцены. Костюрин в каждом прошении читал: «Заступитесь за меня».
Год тому назад, в феврале месяце, Хорват уверял сенат в Санкт-Петербурге, что православные народы — сербы, македонцы, болгары и валахи — желают служить России оружием и кровью. План его был таков: создать из переселенцев два гусарских полка и два пехотных, каждый по 4000 штыков и 1000 гренадер.
В мирное время он просил разрешения торговать в Крыму, Молдавии, Польше и России.
Хорват настаивал, чтобы на территории от Каменецка до польской границы никакой другой народ не поселялся. Чтобы каждая гусарская или пандурская рота имела право на собственные трактиры, мясные и прочие торговые лавки. Чтобы крепости строились по трудовой повинности.
И настоял.
План был подписан.
Тем, у кого не было оружия, выдали карабины и по два пистолета.
Глебов получил инструкции осуществить этот план.
Беда была в том, что Хорват обещал новые тысячи переселенцев, а уже в 1753 году в летние лагеря и приемные пункты в Киеве никто не прибывал. Вернее, прибывали единицы, которые, подобно улиткам, несли свой дом на спине.
Австрия запретила всякое переселение.
Подполковник Йован Шевич еще в 1742 году ездил с депутацией в Вену и первый возбудил вопрос о переселении сербов в Россию. В ноябре 1750 года был разрешен первый народный плебисцит на Поморишской и Потисской границах{42}. Тщетно генерал-аудитор Харер подавал жалобы на Шевича.