Брат лгал брату.
Потому не было ничего удивительного, что в ту осень сербы всё шли да шли через Карпаты и сутолока в Токае от переселенцев в Россию не прекращалась. И не удивительно, что в июле того года в соответствии со строгим рескриптом, австрийский двор грозил ослушникам смертной казнью, а Мария Терезия, невзирая на могучего русского союзника, императрицу Елисавету, решила покончить с переселением сербов раз и навсегда.
Вот почему пускали только тех, кто успел получить паспорт раньше.
Так что бедным переселенцам приходилось трудно уже при отъезде.
В Тителе пожелавшие уехать в Россию остались в меньшинстве, подстрекателем их был фендрик Влашкалин, и они ни за что не желали отказаться от своего намерения. Транспорт переселенцев из Тителя ушел тихонько, крадучись, как виноватый, словно люди уносили с собой счастье остальных. Влашкалин назначил отбытие в безлунную ночь.
Об этом молодом человеке, злом и ошалевшем от причитаний и плача жен и матерей тех, кто уходил, известно только то, что он был высок ростом.
Он и его люди в полночь прокрались мимо последних, окраинных домов Титела.
И словно тени в окружении теней добрались до устья Тисы.
Он и его семнадцать товарищей шли по Бачке без песен. Никто их не провожал, не пожелал им счастливого пути, вслед им неслись одни проклятия. Перед возами несли только один фонарь.
И даже удалившись от Титела, они шли не так, как идет военная рота, а вразброд: так разбредаются люди с гулянок.
Тут-то Влашкалин и запел, а пел он божественно.
Он никак не мог прогнать увязавшуюся за ним суку, которая пугливо путалась между ногами людей, нагруженных инструментами и оружием.
Фендрик покинул дома престарелого отца, слишком дряхлого для такой дороги, и оставил ему собаку, но она не пожелала остаться со стариком и пошла за сыном, к которому привыкла.
Собака все не отставала, и Влашкалин, чтобы заглушить тоску и угрызения совести, пел во все горло. Отправившись без подготовки, он не знал, как и куда идти, чтобы добраться до Токая, не было у них и заранее обговоренных ночлегов. Провизии и денег было в обрез.
Транспорт Влашкалина двинулся, так сказать, на авось, руководствуясь лишь письмами и рассказами тех, кто отсюда ушел сорок восемь лет тому назад вместе с комендантом Титела Паной Божичем; после того, как он тщетно ездил в Вену вымаливать свободу графу Георгию Бранковичу, Пана уехал к Петру Великому.
Пана умер уже тридцать четыре года назад, но даже мертвым все еще увлекал людей в Россию.
Каким образом Влашкалин с товарищами добрались из Титела в Токай, одному только богу известно, но в следующем году весной они были в Киеве. И лишь двое из его транспорта умерли по дороге.
«От сердца умерли».
Так говорили в то время, но то была вовсе не болезнь сердца, а понос, дизентерия.
И никто в его группе не унывал.
Оборванные, высохшие, смуглые, как цыгане, расхристанные, с грудью, заросшей черными волосами, Влашкалин и его люди весело вступили в Киев, но встретили их там неласково. Сбежавшиеся на них поглядеть зеваки были потрясены, услыхав, что это — солдаты императрицы, прибывшие издалека.
Бурсаки бросали им вслед комья земли.
Больше всего досталось Влашкалиной суке по кличке Мо́ча[25]. Ее звали так в Тителе, когда хотели приласкать, потому что она целыми днями бегала у реки возле лодок и вечером возвращалась вся мокрая. В Киеве же решили, что ее кличка Моча́.
За ней с палками в руках гонялись дети, выкрикивая ее имя. Травили ее собаками из пригорода, который назывался Подол, хотя несчастное животное, взлохмаченное и грязное после долгого пути, изнемогало от усталости.
Мо́ча, поджав хвост, жалобно скулила и жалась к ногам того, кого так верно сопровождала в далекую землю…
Совсем по-другому шел транспорт из Мошорина.
В тот год уехала бо́льшая часть села под командой капитана Максима Зорича. Это был кривоногий тучный человек с красивым лицом и большими круглыми глазами, в которых светилось что-то детское, они улыбались всему и всем.
С ним отправилось больше половины Мошорина.
Когда пришло разрешение штаба округа, Зорич устроил перед церковью нечто вроде народного веча, где было много крика и много смеха. Поскольку женщинами у нас власти не интересуются, сказал Зорич, их может ехать сколько угодно. Прочитав список переселенцев, капитан сказал, что от женщин требуется только одно: не оставлять мужчин без чистой пары белья и всего прочего.
Кто не хочет, может не ехать.
Но кто вздумает отстать в дороге, пусть знает, что без всякого суда и следствия он, Зорич, собственноручно ухлопает его на глазах всего транспорта.
В начале сходки некоторые еще задавали вопросы, желая побольше узнать о России. Зорич ответил на два или на три вопроса, а потом крикнул, что вече закрыто и спрашивать больше не о чем. Послезавтра в путь.
И, действительно, спустя два дня мошоринцы покинули село под музыку и песни, словно переселение в далекие земли — праздник и счастье. Зорич посылал вперед конных квартирьеров, которые поджидали транспорт на ночлеге с готовой едой. По вечерам котлы всегда дымились, а по утрам, после мойки, надраенные песком, сверкали, как солнце.
В парадной униформе капитан вместе с расфуфыренной женой наносил визиты комендантам городов и властям магистратов Венгрии и преподносил свое переселение так, будто обе императрицы договорились о том, что сербы могут служить и в русской и в австрийской армиях.
Он всем совал под нос паспорт с огромными черными австрийскими печатями, и самым смешным было то, что никто не удосужился прочесть эту бумагу. О его продвижении посылались донесения, полные восторженных похвал.
Зорич изображался в них как истинный кавалер.
А г-жа Зорич — как настоящая дама.
Впереди транспорта до самого Токая шли музыканты и запевалы. Пели известную еще со времен французской войны песню, которая начиналась словами: «Тиса помутнела!..»
И кончалась она тем, что идут, мол, они на помощь чешской королеве, славной немке — Марии Терезии.
Впрочем, Зорич приказал петь эту песню и после Токая, только теперь они уже шли на помощь русской царице, славной Елисавете! А когда испуганная жена спрашивала капитана, неужто нельзя подождать до Киева и не петь о русской императрице на венгерской земле, муж только хохотал и говорил:
— Держись, Тодо, держись. Никто не понимает, что́ мы поем, и никто ни о чем не спрашивает. Старосты, судьи и коменданты только что не целуются со мной, когда узнают, что мы уходим. Знаю я, чего они мне желают. А чего я им желаю с той самой минуты, как с ними знакомлюсь, сама догадываешься, неудобно при детях говорить.
Зорич по дороге сыпал деньгами, приказал не жалеть денег и людям. В селах и городах они за все заплатили. Зорич только кричал ведавшему казной вахмистру Давидовацу:
— Не забудь, любезный, запиши! Все это москаль нам оплатит!
Он прибыл в Киев той же осенью, еще до того, как дороги занесло сугробами, и не оставил в пути ни одного мертвого. Зорич и его люди были наказаны за шум и песни при входе в Киев. Но самым забавным было то, что по сопроводительному письму генерала Костюрина Коллегия постановила оплатить все предъявленные Зоричем счета.
В транспорте Зорича, когда тот прибыл в Киев, все женщины были беременны. А в бумагах впервые упоминались волынки: «Die Serbische Geige!»
А вот тех, кто двинулся из Бечея, с начала и до конца преследовал какой-то злой рок. В списке переселенцев числился и некий капитан Сава Ракишич со своими людьми. Это был сухощавый, вечно насупленный и молчаливый статный брюнет с моложавым лицом, всегда причесанный, выглаженный и опрятно одетый в расшитую серебром форму. Незадолго до отъезда он потерял жену и остался с семью детьми на руках, а потому уезжал без всякой охоты. Уезжал лишь потому, что записал своих детей на переселение. Солдаты его любили, командир он был заботливый. Правда, если наказывал, то неистово и жестоко. Перед отъездом в Россию кое-кто из его бывших людей, испугавшись неизвестности, потребовал, чтобы их вычеркнули из списка.