Будь ее воля, она бы сбежала с дочерью (и Юцером, разумеется) на край света, чтобы спасти их всех, но это никак не могло получиться. Юцер словно шел на поводу у судьбы и сам пристраивал Любовь к Головлевым, обеспечивая тем самым свою и Малину погибель. И Мали решила пожертвовать Юцером. «В этой игре, — говорила она себе, — предусмотрена рокировка».
Ей было стыдно за свои мысли, но сдаваться без боя было еще более стыдно.
Однако рокировка казалась Мали возможной только в самом начале игры, когда она поняла, что Головлев к ней неравнодушен. Поддерживать этот интерес оказалось совсем несложным. А потом… потом будет видно. Эти партийные бонзы, они, конечно, не могут куролесить, как хотят. Их жизнь предписана и предусмотрена, как жизнь какого-нибудь Тутанхамона. Мали не сможет стать женой Головлева ни при каких обстоятельствах, поскольку это разрушило бы его карьеру. Но привязать к себе мужчину таким образом, чтобы ему никак не хотелось расставаться даже с такой рискованной любовью, было несложно. В крайнем случае, фантазировала Мали, он ликвидирует Юцера, но и это не обязательно должно произойти, совсем необязательно. Гранд-визирю может понадобиться прикрытие для незаконной страсти.
Все существо Мали, а главное ее тело, восставало против придуманного ею плана. Головлев вызывал у нее физическую тошноту. Но в жизни, уговаривала она себя, все происходит гораздо проще, чем в фантазии. С этим можно будет смириться, это превратится в привычку, а привычка иногда становится даже приятной в силу самой привычки.
Однако пока Мали колебалась и обдумывала все варианты осады Головлева, план изменился.
Новый план подсказал Мали Юцер, когда говорил о папенькином имении и дворянских привычках семьи Головлевых. Если Головлевым есть что скрывать, скрытое можно сделать явным.
«Не рокировка, а дискредитация», — постановила Мали.
Теперь все ее усилия были направлены на раскрытие тайны Головлевых. Ей удалось выяснить, что муж родом из Орла, а жена из Тулы. Тогда Мали запросилась якобы в Москву, якобы в балет. «Не могу больше смотреть на неуклюжий кордебалет, — объявила она Юцеру, — и слушать гром пуантов. Хочу настоящей музыки и настоящего очарования ею».
Юцер пытался объяснить, что время для прогулок неподходящее, но Мали стояла на своем.
— Нехорошо ты задумала, — выговорила ей Ведьма. — Неправильно.
— Они хотят украсть у меня дочь! — взвизгнула Мали. — Это, по-твоему, правильно?
— Ежели неправильно, то и не выйдеть. Ты за себя в ответе, не за них.
Мали решила, что Ведьма что-то задумала, или что Головлевы ее подкупили, и больше с ней ни о чем не советовалась. Она достала билеты в Большой при помощи того же Головлева и так живо описывала новым знакомым возникшую в ней потребность в великом искусстве, что чуть не сманила Валентину Головлеву с собой. В театре она была, и это все могли видеть. А где Мали была потом, покрыто тем же покровом тайны, что и путешествие Юцера на облаке.
— В этой стране все устроено по часовой стрелке, бегущей в обратную сторону времени, — сказала она Юцеру через некоторое время после своего возвращения, — нет больше орлов в Орле и самоваров в Туле. Вернее, они есть, но их сущность совершенно иная. Я имею в виду «орлиность» и «самоварность», если ты понимаешь, что это такое.
— Разве ты бывала в этих городах? — удивился Юцер.
— Разве нужно ловить жар-птицу, чтобы понять, как устроены ее перья? — в свою очередь удивилась Мали.
Где бы она ни была, и что бы там с ней не произошло, вернулась Мали в таком приподнятом состоянии духа, что Юцер свято и навек поверил в полезное действие балета на его супругу. С тех пор он водил Мали и Любовь в балет неукоснительно и только на гастрольные постановки. А Мали приходилось приходить в восторг от этих посещений несколько искусственно, несмотря на то, что она действительно любила балет.
Короткое время спустя Мали видели беседующей с Валентиной Головлевой. Разговор был не просто мирный, но даже и сердечный. Головлева много плакала, а Мали ее обнимала и утешала. Те, кому эта пара повстречалась в тот день в парках города или в пригородном лесу, были уверены, что разговор идет о Зиночке, здоровье которой внезапно ухудшилось.
Когда Юцер рассказал жене об эшелонах и о предложении Головлева, Мали притихла. Она явно стояла на голове, потому что предметы потеряли свой естественный вид, цветы увядали в горшках и вазах, не успев распустить бутоны, электрический звонок не звонил, радио заходилось чахоточным кашлем, часы показывали неправильное время, а по телефону без конца гудели незнакомые голоса, ошибавшиеся номером. В свете новых обстоятельств Малина поездка казалась напрасной, рокировка бессмысленной, и выхода из ситуации, в которую они все попали, не было.
А карты показывали свое, и никакой катастрофы для Мали и ее семейства в их предсказаниях не было. Не было ее и для Геца с Софией, несмотря на то, что Геца сняли с работы.
И вот тут самое время рассказать, как сложился страшный период для Геца, поскольку, если прочих героев нашей истории одолевали всего лишь страхи, пусть и оправданные, то Геца события ударили в самое солнечное сплетение и сделали это подло. Его обвинили во врачебной некомпетентности, а это легко могло перерасти в статью о вредительстве, хотя оснований для подобных обвинений не было никаких. Гец был хорошим психиатром. Правда, он позволял себе пошутить над диагнозом вялотекущей шизофрении, которая, по его словам, была эмоциональным переживанием по поводу вялотекущей жизни, а потому вряд ли могла считаться заболеванием, но эти шутки он позволял себе только в очень узком кругу, настолько узком, что до чутких ушей власти они не дошли.
Нет, нет, его уволили не за скептическое отношение к изобретениям советской психиатрии, а за неправильное лечение Алдоны Миткене, и для профессиональной чести Геца такое обвинение являлось оскорблением.
Алдона была женщиной простой, недалекой, даже туповатой, но ее муж, Владас Миткус, считался великим физиком местно-национального значения, а потому сам министр здравоохранения лично звонил Гецу с просьбой лично же заняться проблемами Алдониной души. Такие просьбы не были редкостью. Простые души ломались и портились в то время даже чаще, чем сложные. А министры были по большей части связаны родственными узами именно с простыми душами.
Однако, выслушав Алдону, Гец пришел к выводу, что ее душа абсолютно здорова. Алдона ревновала мужа к молодой аспирантке, и делала это вполне обоснованно. Миткус часто не ночевал дома, дарил аспирантке дорогие подарки, даже ездил с ней в Москву и на курорты. Алдона рассказывала о своих семейных проблемах просто и безыскусно. При этом она часто сморкалась в большой мужской платок, без конца поправляла белобрысые кудельки, выбивающиеся из-под шляпки, надетой шиворот навыворот, а иногда забывала про платок и утирала нос рукавом дорогого пальто. Ну да, она была плохо воспитана и мало образована, к тому же подавлена и расстроена, но она не была больна ни психически, ни физически, никак. Здоровая примитивная крестьянская натура, требовавшая правильных домашних отношений. Так Гец и написал в заключении, опустив слова: «примитивная» и «крестьянская».
На следующий день его вызвала к себе парторг больницы, Станислава Францевна, которую Гец звал Славой и ценил за меланхолическое спокойствие, граничащее с аристократической ленью. Как большой обтянутый мхом валун в устье бурной реки принимает на себя ярость потока, не выказывая признаков напряжения и распада, так и Слава невозмутимо пропускала сквозь себя высокий ток циркуляров, приказов, постановлений, указаний, лозунгов, задач, интриг, наветов, телефонных звонков, писем и депеш. Большая часть этого потока расшибалась об ее спокойствие и превращалась в пену. А то, что отказывалось раствориться в воздухе и продолжало теребить, она превращала в разумные слова и выполнимые поступки. Славу в больнице любили и просьбы ее исполняли охотно, понимая, что просит она самый минимум, меньше которого уж никак не возможно.