— Добалуется вот, лешак, — сказал бригадир, ласково глядя на Гвоздодера.
Плотники согласились:
— Достукается.
— Само собой, все до поры до времени.
— Журавль межи не знает.
Гвоздодеру нравилось, что мужики осуждают его с ласковым изумлением, и взялся еще пить, но всем стало ясно, что пил он уже для похвалы, без охоты, и видеть это было неприятно. Бригадир выхватил из его рук ведро и опрокинул на землю.
— Балуешься чем не надо.
— Уж такой народец — всякое благо во вред же себе обратит. А туда же, заботы к себе требует, как вывод, — подхватил Рассекин и вначале хотел напуститься на бригадира, но сейчас передумал и сказал миролюбиво: — Истуга что-то поднимаетесь, Павел Сергеич. Закрыть бы, пока вёдро.
У бригадира нервно заиграла нижняя широкая челюсть, лицо сделалось хищно коротким.
— Мы на сдельщине, товарищ Рассекин, и у нас больнее твоего свербит. Мы с тобой третьего дня говорили о пакле — где она?
— А разве не привезли?
— С погонялкой ходишь и знать бы должен.
— Ну, это я выясню. Нет, ты скажи, почему это у тебя больнее-то свербит, как вывод?
— Потому как мы с выработка тут. Что потопал, то и полопал. А ты на окладе.
— И выходит, что ты болеешь, а я нет?
— Да как поди. Тоже, наверно, свербит и у тебя.
— А сознательность? Разве она не больнее копейки мает?
Бригадир чувствовал свое полное превосходство в споре со смотрителем и потому добрел:
— Я знаю, товарищ Рассекин, ты человек шибко маетный…
— Маятник, — вставил Гвоздодер и отвернулся — так, будто на ветер бросил словечко. Рассекин первый раз уяснил, что маятник и маяться — близкие слова, и то, что его назвали маятником, показалось ему обидным. Но оставил замечание Гвоздодера без внимания — бестолков человек, что с него взять. А бригадир вел свое, с усмешечкой уж:
— Хоть и маетный ты человек, товарищ Рассекин, как правду не скажешь, но небось и аванец и расчет — все гребешь сполна. А у нас прошлый месяц в окончательный-то по сотне не обошлось.
— Только бы прошлый, — вмешались в разговор плотники.
— А в мае?
— И в августе не светит.
Бригадир счел, что доказал свою правоту смотрителю, и воодушевленно скомандовал:
— Кончай ночевать. Шагом марш обедать.
Плотники взяли всяк свой топор и направились к столовой. Гвоздодер прошел возле самого Рассекина, подергивая плечами в ленивой раскачке. «Придурок, — обругал его Рассекин, ненавидя крутую и ленивую спину парня. — Маятником обозвал, мерзавец». Далее Роман вспомнил, что часто употребляет слово маятник его дочь Наталья, и доходившие до Рассекина слухи о связи дочери с Гвоздодером тотчас же укрепились в его сознании. Ему сразу сделалось душно и жарко. Он снял свою толстую суконную фуражку и постоял в тени под стеной.
После обеда Рассекин ездил на станцию и с работниками товарного двора разыскивал занаряженную хозяйству паклю. Тюки ее, оказывается, были заброшены за навалы железобетонных блоков и основательно измокли на дождях. Он рьяно ругался, грозил арбитражем и наконец составил акт, но директор хозяйства Николай Павлович Годилов не подписал его.
— Не можем мы, Роман Иванович, из-за тонны пакли портить отношения с железной дорогой. Путейцы выпустят нас в трубу только на одних штрафах за передержку вагонов: когда мы вовремя-то укладывались с погрузкой? Вот скажи, когда? Отправляем опять же не песок, не древесину, а живой груз.
— Нет, Николай Павлович, это не порядок, — упрямился Рассекин. — На путейцев тоже можно найти укорот. Я все-таки дам ход этому документу, как вывод.
Рассекин, надувая свои большие и вдруг побелевшие ноздри, стал свертывать акт, примериваясь положить его во внутренний сохранный карман.
— Просушим паклю, Роман Иванович, не осень еще, — пытался урезонить ретивого смотрителя директор. — Просушим, не сгнила же она. Накладка, конечно. Но куда деться. У большого дела, не без того.
Но Роман Иванович неуклонно и настоятельно упрятывал акт в карман, подчеркивая этим важность документа и его будущее. Годилов понял, что Рассекина не взять прямыми доводами, и вроде сдался:
— Ладно, Роман Иваныч, оставь акт, я погляжу его.
С той же многозначительностью Рассекин положил акт на стол директора и даже разгладил его.
— Нечего им потакать, Николай Павлович, — наставительно говорил Рассекин, надевая и осаживая на плоском затылке свою фуражку. — Железная дорога. Если ты железная, так заведи у себя и порядок железный. С нас она знай дерет железно. Вот сколько они сняли с нашего счету прошлый раз? Как вывод. Железная. Это верно, и народ там ожелезел — в семи водах не вываришь. Но здесь они не на того напали.
Годилову уж надоел этот разговор и надоел сам Рассекин, и потому он стал звонить куда-то. Чувствуя, что ему отказано в дальнейшем внимании, смотритель важно и степенно пошел из комнаты, приговаривая:
— Вот так и наведем порядок, как вывод.
Последние слова он сказал утвердительно, уже вышагнув в приемную, где сидели люди, ожидая приема директора. Многие пришли по личному вопросу, и Рассекин поглядел на них с высокомерной укоризной: «Все о своем печетесь, эх, люди, люди…»
Когда он пришел за свой стол, то комната была уже пуста, так как все специалисты разошлись по домам. Рассекин перевернул листок календаря и увидел на обороте его чью-то когда-то сделанную запись красным карандашом: «Ты на стройке не гость — береги каждый гвоздь». Он заулыбался и начал добродушно долбить пальцем по стеклу. В голове его понеслись мысли о том, что хорошо бы так назвать статью о бесхозяйственных железнодорожниках. Конечно, стройку надо заменить складом, двором или площадкой. Ты на складе не гость… Нет, речь идет не о складе. Двор все-таки. Товарный двор. На дворе ты не гость. Тьфу, черт. Двор у каждого есть свой. Там и так ясно, не гость, а хозяин. А вот если возле грузов ты… Уже не то. На товарном дворе ты не гость… Это и надо! Рассекин хлопнул по холодному стеклу ладонью и потер руки. Затем достал чистый лист бумаги и вывел заголовок будущей критической корреспонденции. Крякнул. Но больше ничего не мог придумать. «С утра надо пораньше, на свежую голову, как вывод», — раздумал он и отложил творческую работу, однако что бы ни делал, гость и гвоздь не давали ему покоя.
Вечером, уж росным часом, Роман возвращался домой. На западе, за деревней, за рекой, над дальними лесными далями отгорел закат. Сумеречное и пока еще беззвездное небо начинало густеть со всех сторон, только на западе оно, истонченное вытекшим светом зари, было нежно-опаловым и теплым. День стоял знойный, тихий, и на горячую землю легла тяжелая и студеная роса. Августовская травка, перестоявшая и притомленная жарой, помолодела, отмякла — только жить да жить. По сырой полянке, задрав хвост, бегал теленок. Когда он, разлетевшись, вдруг упирался передними ножками, копытца его скользили по росной травке, разъезжались, и девочка, гнавшая его домой, весело смеялась и хотела, чтобы дядя Роман поглядел на то, как по-смешному взбрыкивает и катается теленок.
Но Роман Иванович не замечал ни остывающего неба, ни травы, ни теленка, ни девочки с ее горячим смехом. Он все думал о госте и гвозде, и в душе его укоренялась вера в то, что после выступления газеты железнодорожники бережливее станут относиться к грузам. Ведь там, на товарном дворе, мокнут и разрушаются не только пакля, но и кирпич, и тес, и строительные блоки, и ящики со стеклом, и цемент.
Почти напротив своих завалившихся ворот, в большой, никогда не высыхающей луже Рассекин увидел колясочный мотоцикл, а возле директора Годилова. Осевшая в грязь машина была нагружена мешками с травой — из-под них выглядывала мокрая, вся обзелененная коса. Годилов, в заляпанных сапогах и при галстуке, ходил по глубокой грязи и заглядывал под колеса. Подошедшему Рассекину сказал, будто оправдывался:
— Видит бог, Роман Иваныч, не хотел ездить по твоей улице… Мать да сынишка кроликов завели, и вместо того, чтобы телевизор поглядеть да почитать газету — вези травы.