Мимо него, обтекая машину, тяжело поводя плоскими, запавшими боками, бежали на мост телки, мокрые, взъерошенные, удивительно горбатые, на удивительно длинных ногах.
— Что встал, язви-переязви! — кричал погонщик, — Куда ты… Куда…
Уставший конь под погонщиком дымился потным паром, крутил высоко подвязанным хвостом и все не решался подмять под себя белоголового бычка, на которого толкал его ругавшийся дождевик.
«Акбаш, Акбашка! — Абдуллай с поразительной ясностью увидел дочь свою Хаиду и себя на коленях перед нею. — Это Акбаш подарил тебе. Видишь, какой он славный». У девчонки счастливо сияли глаза, блестели, как росные ягодки. А сама она не знала, куда деть руки, чтобы не дотронуться ими до нового платья. Малышка всегда донашивала одежду сестренок.
Совсем не зная, что скажет погонщику, Абдуллай схватил коня под уздцы и закрыл собой телка. В глазах татарина стояли и боль, и отчаяние, и робость, и гнев.
— Что же вы так-то… Разве это по-людски?!
— Мы не сами собой. Что зубы оскалил! Пять ден на такую дорогу. Попробуй вот. Куда еще! Куда!..
Стадо, миновав мост, несмотря на крики и удары погонщиков, опять растеклось вправо и влево от дороги. Моросил дождь. А Хазиев все стоял посреди дороги, вдруг сгорбившись и будто постарев сразу: «Нету моих трудов. Были и нету. Шайтан забери все. Забери и Абдулку и путевку, и…» Хазиев начал ругаться, а потом твердо сказал:
— Не поеду. Шайтан забери курорт. Не поеду.
Он подошел к машине, тяжело оступаясь, но шагая крупно и решительно. «А дома что скажешь? Ребятишкам своим как объяснишь возвращение?» — Абдуллай замялся перед дверцей. В глазах у него стыла растерянность, потому что на вопросы, ставшие перед ним, он не умел ответить.
Шофер понимал, что происходит в душе татарина, и не торопил его. И только тогда, когда стадо уже совсем скрылось в мутной измороси, напомнил:
— Не опоздать бы. Слышишь?
— Нету моих трудов. Были и нету. Ты погляди только…
— Да ты-то при чем? Ну? Ты выкормил, сдал. Чего же еще.
— Ай ты! Чего говоришь! Чего говоришь! Шалтай-болтай.
Вырулив на мост, шофер прибавил газу, и машина легко покатилась по грязным истоптанным плахам.
— Не убивайся, Абдуллай, за чужие-то грехи. Своих по горло. А на юге сейчас тепло. Купаются. Ряшку нажрешь шире банного окошка.
Абдуллаю было мучительно горько, и ехал он дальше без всякой радости, да и откуда ей взяться в душе пастуха.
На станции Абдуллай простился с шофером и тут же пешком пустился в обратную дорогу.
У ПЕРЕВОЗА
У караулки все лето околачивались телята и до лоска ошаркали ее стены и зауголки. На солнечной стороне они устроили лежку и всю землю истолкли в пыль. Еще с весны какой-то проезжий чудак — на спор небось — взял и зашвырнул на крышу старое тележное колесо и проломил три тесины. А в сухмень — пришел зыряновский лесник и прибил на ставень листок железа, на котором белыми сморщенными буквами, с потеками, было написано: «Не оставляйте в лесу огня: он наш друг».
Караулка стояла на берегу, у самого моста, и люди ждали возле нее попутных машин, оставляя после себя окурки, шелуху от семечек и огуречные огрызки. В теплую пору на поскотине у моста городские устраивали массовки, тогда возле караулки торговал буфет и мужики пили из бидонов и стеклянных банок бочечное пиво. На перилах моста сидели с транзисторами голые мосластые парни и курили сигареты, потом купались и, заплыв на глубину, орали:
— Тону!
— Тони, хлеб дешевле будет, — смеялись в очереди у буфета.
Народу на массовки всегда собиралось много, и всем хватало места. На прохладной траве раскидывали чистые тряпицы, выкладывали на них еду и начинали пировать. Иные только что приходили и искали куда бы сесть, чтоб недалеко от народа, но и не близко к нему, а от лесочка уже заливался и сверлил горластую поскотину рвущийся в силе женский голос:
Я, подружка, полюбила
парня кудреватого.
Парень носом землю роет
лучше экскаватора.
Среди праздного люда, больше все возле караулки, похаживал Григорий Зазнобов, мужик высокого роста, но обмятый годами, с опавшими плечами, в широких, низко опущенных на сапоги штанах. Из-под давно не стриженных усов блестели его золотые зубы, и удало, совсем по-молодому, смотрели зеленовато-чистые глаза. Он поддался общему веселью и чувствовал себя немножко хмельным. Левая рука у него покоилась в кармане пиджака, а правой, большой и красивой, он то и дело приглаживал волосы от уха к уху.
— Зазнобов! — кричал ему с берега бухгалтер райдоротдела Спирюхин. — Иди сюда, Зазнобов.
Спирюхин, блестя лысиной, сидел с товарищем на кромке берега, спустив ноги с обрывчика. Перед ними стоял трехлитровый бидончик, а на газетке — кое-какая закуска.
— Садись, Зазнобов, — пригласил Спирюхин и подал ему пива, в крышке от бидона.
— Благодарствую, — отказался Зазнобов и праведными глазами посмотрел на Спирюхина. — А посидеть посижу. Водочки, может, и выпил бы полстопочки. Не больше.
— Извиняй, Зазнобов, водочки у нас нету, — явно обиделся Спирюхин и без слов отдал крышку товарищу, длинноголовому, с обвисшими щеками. Длинноголовый выпил, вытер губы ладонью — на переносице его от крышки остался белый надавыш:
— По погоде пиво в самую пору.
— А вот некоторые брезгают.
— Да нет, Сергей Сергеевич, — начал оправдываться Зазнобов, — не принимает нутро. Больной я.
— Мы все больные, — упрямился Спирюхин. — А вон по песку на руках-то ходит — здоровый он, что ли?
— Больной, больной, — поддержал длинноголовый и захохотал, растирая колени. — Упал. Ну рази здоровый человек пойдет на руках?
— Значит, больной, говоришь? — привязывался Спирюхин к Зазнобову. — А что у тебя, если не секрет?
— Да нет, Сергей Сергеевич, болезнь не секретная: печень.
— А где она у тебя?
— Где и у всех.
— Ей-богу, не знаю. Вот спроси — не скажу.
— И дай-то бог, Сергей Сергеевич, всю жизнь не знать. У меня мать на восемьдесят пятом умерла и не знала, где у ней сердце.
— А он прав, — сказал длинноголовый. — Заболит, так узнаешь. Лучше уж и не знать совсем.
— Уж лучше, в самом деле, не знать, — повеселел Спирюхин, но ненадолго. — Думаю вот, Зазнобов, зачем ты тут ошиваешься?
— Я, Сергей Сергеевич, веселых людей люблю.
— Значит, люди для тебя вроде шутов как бы? Слышишь, — бухгалтер ткнул товарища локтем, — вот мы с тобой веселимся, а он смотрит на нас как на шутов.
— Он, Сергей Сергеевич, не в этом смысле сказал.
— Да хоть бы и не в этом. Хоть бы и в другом каком.
— Пойду я, Сергей Сергеевич, у вас тут своя компания, свои разговоры…
— Да нет уж, Зазнобов, ты посиди с шутами-то. Или мастер Пряхин переводит опять на мост? Так ведь я бухгалтер, мимо моих рук все равно не пройдет это дело. И много он тебе посулил?
— Разговор был, Сергей Сергеевич, как и прежде, сохраню мост до конца хлебозаготовок — премия.
— Они вырешат, а я не дам, потому как, по моему взгляду понятий — неспроста ты переходишь с хлебного места. Кто поверит?
— Это уж ваше дело. Так спасибо за беседу, — Зазнобов снова стал подниматься, но Спирюхин обеими руками ухватился за его плечи:
— Посиди еще. Ты нравишься мне, Зазнобов. Третий год ты у нас в конторе и, по всему видно, не шибко набалованный, но я не верю тебе. На пароме халтурку небось зашибаешь? Зашибаешь. Чего уж ты. Нету, Зазнобов, честных людей. И ты не без того. Но гляди, но гляди, ой, доберусь я до тебя с контролем. На перевозе с каждой подводы не пятак, так гривенник гребешь. Не спорь даже, все так делали… А по мосту пойдут государственные машины, ну чем ты возле них покорыстишься? Шоферюги из Тагила приедут, с тебя еще сдерут. Не верю тебе, Зазнобов, будто так вот из-за одной премии идешь.
— Месячный оклад — премия-то.