— Это бывает, — усмехнулся Квасоваров и, кряхтя, полез на новое место, а когда улегся, вздохнул: — Запрячься бы завтра, все б было определено.
— Дай-то бог, — тоже вздохнул Косарев. — Не будешь лапаться-то.
— Не до того…
«А кто же у них за старшего? — думала Анисья. — Косарев? Нет. Квасоваров? Нет. Цену себе знает, но не он. Братанов? Этот молод. А все молчком». Анисья начинала перебирать гостей по одному и никак не могла определить, который из них за старшего.
— Слышь, мужики, а кто у вас старший?
Но мужики не ответили: они уже спали.
«В работе на них поглядеть — зверье, поди. Друг дружку понужают — вот и все старшинство…» Анисья устроилась на подушке так, чтобы уснуть и проспать до утра, но сон не приходил, и ей все казалось, что она вернулась из хороших трезвых гостей и что в жизни ее произошли какие-то большие счастливые перемены.
ВОЗНЕСЕНИЕ
Хоть и не совсем, но Сано сознавал себя виноватым и, может, потому, придя за расчетом, слова худого никому не сказал. Уж на что счетовод, молоденькая девчушка, угнетенная своим широколобым и бледным, в прыщах, лицом, документы ему писала долго, и то не вывела его из терпения: он покорно разглядывал холщовые зачернильненные переплеты дел, набитых в пыльные расшатанные шкафы, да качал сгоревшим сапогом, кинув ногу на ногу. Под конец немного взволновался, стал стучать своими твердыми пальцами по кромке стола и, видя, что это не нравится девчушке-копухе, посильней запощелкивал ногтями по длинненькому ящику с какими-то замусоленными бумажками. Это мешало всей бухгалтерии, и, будь кто другой, а не Сано Конев, мигом одернули бы: куда пришел-то? Но Сана знали, с ним только свяжись, и сурово глядели не на него, а на девчушку, которая не может управиться с пустяковым делом. Наконец счетоводка подала Сану готовую бумагу и, чтобы совсем отмежеваться от сделанного, мигом начала кидать разномастные листочки, стиснутые в пучок ржавым скоросшивателем. Сано не любил никаких бумаг, не умел их разбирать, и выписанный ему кассовый ордер смял в кулаке, а мешкотной счетоводке кинул на стол горсть семечек:
— Жуй витамины, тошноватая — глядеть не на кого.
— Дурак и не лечишься, — обиделась девчушка и вся сделалась лиловой, остронекрасивой.
А Сано добродушно прищурил глаз, подмигнул вроде и в больших хлябающих сапогах выбухал в коридор, шумно облокотился на заложенную доску у кассового оконца, пробитого в стене. Оконце было заперто, и Сано заглянул в щелку под ставенек: кассирша Марина сидела на своем месте и пудрила круглый, переходящий в зоб подбородок, одетый мягким свечением на фоне зарешеченного окошка. К вороху бумаг перед нею было прислонено зеркальце, в котором отражались густо насмоленные помадой губы.
— Фая, кончай марафет, — шепнул Сано в щель и засмеялся, затопал сапогами от озорного удовольствия. Потом застучал.
Марина и Сано были из одной подгородной деревни Кулики, и Сано знал, что в девках у Маньки была своя деревенская фамилия Файбушева — в Куликах через дом Файбушевы. Ребята почти всех девок в Куликах по фамилии дразнят Фаями. Манька люто ненавидела это прозвище и, когда ее высватали в город, с тихим восторгом избавилась от своей девичьей фамилии и даже настоящее имя переделала в Марину. И легче ей сделалось, будто большие грехи отмолила.
Марина убрала зеркальце, пудру и открыла ставенек, не отпускаясь от него. Притворилась, будто совсем и не расслышала своего деревенского прозвища.
— Расчет взял, что ли?
Сано знал свою силу дерзкого зубоскала и не торопился, как перед кассовым оконцем, промежьем большого и указательного пальцев вытер свои сухие губы, значительно почмокал ими, а сам глядел на бритую подмышку поднятой руки Марины и смутил женщину, чего и хотел.
— Чего вылупился-то?
Сано лизнул кончики своих пальцев и потянулся к руке Марины:
— Дай пощупать. А выгулялась ты, Фая. Гладкая.
— А ну уйди, колелый. Кому говорю! — Марина рассердилась и хотела захлопнуть ставенек, но Сано влез в оконце с локтями, не дал закрыть:
— Чо ты? Чо? Разве плохое сказал? Позови домой, с мужиком твоим за полбанкой покалякаем. Я не из Файбушевых, за копейку не удавлюсь, принесу свое.
Марина с волнительными пятнами на шее выхватила из рук Сана ордер и, бегло глянув, мстительно повеселела:
— Тебе и получать-то нечего. Да вот так и нечего. Положи-ка восемь рупчиков да еще тридцать копеек. За копейку он не удавится. Иметь ее надо.
— Чего иметь? Чего? Ты разуй глаза.
— Да вот же русским написано: восемь тридцать. Ордер-то приходный. Файбушевых вспомнил, колелый.
— Она что ж, змея, нацарапала-то? Во змея…
— Работничек — тоже мне, — отмякла вдруг Марина. — Не лезь в окошко-то. Узнаю вот сама, полководец Конев. — Марина ликовала, не показывая вида. Тут же поднялась, выправила спину и пошла в бухгалтерию: сзади вся в обложном жире, в перетяге под руками легли целые развалы. Платье на ней сидит в обтяжку и высоко вздернулось. Она на ходу осадила его круглыми ладошками, но все равно, молодая, сильная, на длинных ногах, так и лезла из него вон. «Ну, телка, — подумал Сано. — А кто была — дранощепина. Разнесло, мама моя…»
Она вернулась скоро и дружелюбно близко подошла к окошку — Сано вдохнул запах ее пудры и чистых волос, заметив при этом, что у нее даже виски полные, розовые. Губы в жирной краске.
— Ты же в охране получал обмундирование?
— Шинель. Фуражка — две моих головы мало. Шинель, зараза, на плечах вовсе не держится.
— Продал, что ли?
— А то глядел.
— Срок им не вышел. Ремень, гимнастерка, брюки…
— Ремень какой-то еще: обрывок брезентовых вожжей. А и другое все — на покойника только годно.
— Все равно не с земли поднял. Платить надо, Сано. — Марина знала, что Сано убит и без нее, потому была издевательски вежлива. — Плати давай.
— Так и разбежался.
— Работал бы, Сано. Сам ведь уходишь…
— Уйдешь — от выговоров житья не стало.
— Ты прогуливай еще больше.
— Я человек хворый.
— Хворый, так не пей.
— А ты меня поила? — обиделся Сано и враз с делового разговора перекинулся на злую усмешку: — Справная ты, Фая. Тебя, Фая, разогреть — зимуй без печи.
— Трепло ты, трепло и есть. С тобой как по-человечески хочешь, а ты балаболка и пустомеля.
— Но-но, — Сано опять помешал Марине закрыть ставенек. Совсем осердился: — Смех смехом, а платить-то мне станут? Мое, пролетарское.
Марина выбросила на этот раз Сану его бумагу и ухитрилась захлопнуть ставенек, звякнула крючком. Сано потоптался возле оконца и, сложив кулак трубочкой, ухнул через него в щель:
— Ууух, Файбушева.
Потом вышел из конторы и сел на ступеньку согретого солнцем крыльца: все наметки его неожиданно оборвались, в мыслях пошла разладица, и он не знал, что делать дальше.
Стоял сухой и жаркий полдень. Все небо было обметано копнами кучевых облаков. В прогалины между высоких и сочных от света тополей, росших по закатной грани усадьбы, качались за околицей в мареве выспевающие поля, и молодая дерзкая зелень их, уходя к горизонту, размывалась, бледнела в опаловой дали, где узкой синей опояской приметился лес, точно спаянный с небосводом. Спокоем и теплом дышало полевое раздолье, а на выметенном дворе пахло тополями, горячей пылью и затхлым нутром отворенных настежь складов. Под карнизом деревянного конторского дома, обшитого еще непостаревшим, но забронзовелым тесом, с вековой надежностью гудели шмели. Под окнами конторы застил землю набравший силу остудник, на его бахромчатых листьях лежали обгорелые спички, окурки и шмотки спитого чая, выброшенные в открытые створки.
Сано снял фуражку, пригладил ладонью редкие волосы на своей небольшой, но лобастой голове, прислушался к неясному звону и не понял: то ли в ухе звенит, или пролетел шмель с тягучим гудением. Через тонкие изношенные штаны солнце жгло Сану колени, и кирза на голенищах сапог, забитая грязью и оттого совсем серая, накалилась, как жесть.