Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ах ты, Никула, Никула… — Ефим Яковлевич вдруг осекся на половине, помолчал и, понизив голос, признался: — У меня жена, Никула, шибко часто поступает не по правде. Я понимаю все, а вот оборвать не могу. Нету силы. Одно слово — Рохля.

— А вы соберитесь, дядя Ефим, — тряхнул Никула стиснутым кулаком.

— Придется, Никула, а то и в самом деле головы мне не сносить. — Он усмехнулся, но глаза его не улыбались: они были строги. Даже очень строги.

СТАРЫЙ СОЛДАТ

К стене бригадной конюшни приткнута односкатная конюховка, собранная из старья, с низкой перекошенной дверью, которая скрипела и взвизгивала, будто в притворе защемили собаку. В конюховке хранилась упряжь и стоял телефон, а на передней стене висел плакат — тугощекий малый, оплавив глаза в улыбке, прятал в карман сберегательную книжку и говорил: «Накоплю, машину куплю». Низ плаката кто-то изодрал на завертку, но малый не перестал улыбаться. Малый всегда улыбался: на улице, бывало, и дождь, и слякоть, и руки пухнут от холодной сырости, и в конюховке не теплее, мозгло, а он знай хитро щурится да хвастает, что купит машину.

Конюх Федор Агапитович, лежа на топчане у печки, долго глядел на плакат и все думал, а где же работает этот счастливый вкладчик, если пальцы у него такие мягкие и розовые. «Небось и в армию не брали», — догадывался Федор Агапитович. Об армии он оттого подумал, что вчера провожал в армию племянника Тольку, пил бражку с ним и сегодня ослаб весь, даже сна не стало. Не спится — хоть глаза выткни. За ночь воды полведра опорожнил — не полегчало. Да и не полегчает сразу-то, потому что годы уже не те, чтобы бражничать. За хмельное веселье теперь всякий раз здоровьем платить приходится. Давно уж Федор Агапитович не пил, а тут куда денешься, за ворот лить не станешь, коль сидишь за столом, да еще у всех на глазах. Толька все присаживался рядом, обниматься лез, а ведь за неделю еще до проводов ввалится в конюховку, дверь за собой не запрет, «здравствуешь» не скажет. Да какое «здравствуешь», не поглядит даже.

— Разбойника запряг? — спросит.

— Надо, что ли? Сейчас запрягу.

Разбойник — молодой горячий жеребчик — в бригаде выездной лошадью считается, но когда приходил Толька, Федор Агапитович запрягал Разбойника в тяжелые сани за сеном или дровами. Выйдя из конюховки, Толька осматривал жеребчика и, столкнув шапку на самые глаза, выражал недовольство:

— Вожжи опять дал короткие.

— Ты бы спал еще…

Толька сердито прыгал в сани, ухал на диковатого жеребчика, и тот с маху выносил его с конного двора. Последний раз Толька на раскате перед самыми воротами сбил жеребую кобылу и угнал. Федор Агапитович просто бы так не оставил этот случай. Да повезло Тольке — потребовали в военкомат, и вместо брани с ним пришлось бражничать. О кобыле, конечно, уж и разговору не было. Да и — слава богу — обошлось с нею все.

От всеобщего внимания и от выпитого у Тольки глаза были на легкой слезе, а сам он, остриженный и большеухий, выглядел совсем молоденьким.

Маруся из промтоварной лавки не дружила с Толькой, а тут взяла отгулы и неотступно следовала за ним: застегивала ему пуговицы на рубашке, угадывала, когда ему нужны платочек или спичка, и подавала. Она своими счастливыми и по-вдовьи печальными глазами искала его рассеянный взгляд и, не зная сама, любит ли Тольку, делала для него все искренне, с чистым сердцем. И плакала на станции так, что бабы завидовали ей.

А Толька, — может, оттого, что у него не было отца, — все лип к Федору Агапитовичу, обнимал его, греб на его сутулых плечах вылинявшую рубашку, наказывал:

— Ты, дядь Федь, маманю не забывай. Дров, сена… Без этого, сам знаешь, хоть в Пиляевой, хоть на Луне, все едино жизни нету.

— Без сена какая жизнь.

— И огород вспахать.

— И вспашем и засадим. Да ты что?..

— Я знаю, дядь Федь… Мне, дядь Федь, от одного твоего лица Пиляевка дороже всего земного шара…

— Нето спасибо на таком слове. Нето спасибо, — залепетал Федор Агапитович, и размылось все перед его глазами: стол с закуской, гости за столом, а от бригадира Урезова, сидевшего во главе стола, вообще остался только один твердогубый квадратный рот, из которого тек густой, как мазутный дым, бас:

Парни снабжали махо-о-о-орко-ой…

Бас бригадира заканчивался долго не утихающим рычанием.

Бабам тоже хотелось петь, но они не знали, как подступиться к бригадиру, и бригадирова жена, с голыми замерзшими руками, тыкала мужа локтем и укоряла:

— Ты хоть кого-нибудь слушай.

Когда Толька уходил куда-то с Марусей, Федор Агапитович слышал, как вслед им говорили:

— Не взяли еще, а уж оболванили.

— Волос что трава, вырастет.

— Ежели войны опять же не будет.

— На стражу мира уезжает — сам военком так сказал.

Федор Агапитович всячески примеривался к словам «мир» и «стража» и никак не мог понять их, будто с чужого языка пришли. Потом у вернувшегося Тольки хотел спросить что-то об этих словах, да говорить начал совсем о другом и непонятном:

— Весь конный под ружье… Девки на коленях, а под дугой вот так…

Федор Агапитович разумел под этими фразами то, что он готов запрячь для Анатолия всех лошадей, потому извечно призывники катаются по деревням на конях, с гармошкой, колокольчиками и с девками на коленях.

— Что судишь ты? Что? — дергая за рукав Федора Агапитовича, добивалась толку от него хозяйка.

Но Федор Агапитович, видя, что его не понимают, рассердился. Широко грабастаясь, ощупью полез из-за стола. Анатолий и Маруся на скамейке у входа, в куче сваленной одежды, нашли ему шубу, натянули ее на его клешнятые руки, чью-то шапку нахлобучили. Повели к воротам, легкого да согласного, где была привязана лошадь. Федор Агапитович, узнав Разбойника, взбодрился:

— Анатолий, для тебя…

Его усадили в санки и повезли в конюховку. Полозья скрипели по накатанной дороге, из-под копыт Разбойника летел снег, а Толька и Маруся, простоволосые и горячие, целовались в передке.

«Вот тебя бы в армию-то, — думал Федор Агапитович, глядя на плакатного малого. — Сытый, справный, а вместо дела деньги копишь. Там, может, и денег-то на полкоровы. Ай нет, на машину наточил — лопатой не выгребешь. Да у кого как… Купил же вон «Москвича» Степан Васильевич, а сказывают, у матери последний самовар продал. Мастерской командует, не лишку же платят. Дом свиньи подрыли».

Федор Агапитович умел угадывать время по тому, как выстывала конюховка. Вот и сейчас он дохнул на свет электрической лампочки, увидел облачко пара — утро уж, к четырем близко. Он дотянулся рукой до плиты — так остыла, что в ногах холодом отозвалось. Потом вспомнил, что с вечера не топил печку, и не мог уж больше лежать, со всех сторон холодить стало. Он поднялся, попил из ведра студеной воды. «Вот так угостился, — поджав перегоревшие губы, хмыкнул Федор Агапитович. — Чужую шапку, образина, напялил». Шапку он узнал — Сергея-мельника — и быстро засобирался.

Выключив свет, вышел из конюховки. На дворе морозило, хватало за нос, брало за коленки, и ноги в широких изношенных голенищах валенок сразу остыли. Серпик месяца, похожий на щепку, ник к горизонту, блек, исходил последним и без того робким светом.

Сергей-мельник жил в Стриганке, версты за четыре, и Федор Агапитович торопился, чтобы поспеть вернуться и натопить конюховку к разнарядке. Будь шапка не мельника — не пошел бы Федор Агапитович. А у мельника пальцы только к себе гнутся, набаловали его на мельнице подачками да магарычами, чтоб помельче молол, завтра же разнесет по всей округе, что гулял на проводинах у Тольки Ильина, и там умыкали у него новую шапку. Вот-де какой народец, и он, Сергей-мельник — человек честный, а честные, они везде страдают. «Кому нужна твоя собачья шапка, — горячился Федор Агапитович. — Брось на дороге — никто не поднимет. Ну, это ты, Федор, малость того, поднять — поднимут. Шапка, она шапка. Новая, тяжелая. От нее всему телу теплее, но уж не такая, чтоб стоило много говорить о ней. Говорить о другом надо: позавчера опять привезли отрубей два мешка с мельницы, а в них обломки кирпичей…»

63
{"b":"823890","o":1}