Скорая развязка
ПОВЕСТИ
СКОРАЯ РАЗВЯЗКА
Седой сидел в шестом классе второй год. Оставила его русичка, в душе не совсем уверенная в своем решении.
Степке Прожогину, по кличке Седой, учеба давалась легко, и он, надеясь на свою свежую память, дома никогда толком не брался за уроки, да и в школе не замечалось за ним особого прилежания, зато был первый на баловство и на переменах так избегивался, что после звонка, упав за парту, мог едва-едва очувствоваться и прийти в себя: потный и бледный от возбуждения, с красными ушами, он еще долго кипел живым, горячим, неизрасходованным запалом и сновал вокруг себя шалыми глазами, будто не узнавал своего места. Но, как бы в такие минуты он ни был рассеян, всегда ухитрялся одним жестом подсказать соседу, какая, например, часть суши называется островом или как Пушкин назвал хазар.
Зимой Степка ровно тянул в середняках и резвость в нем немного притухала, но с первыми весенними днями его будто подменяли: он на глазах становился уличным и шалел от тепла и воли. Он успевал быстро загореть и обветреть, отчего кожа на его лице сохла и шелушилась, волосы и брови выгорали, делая его, белобрысого, совсем седым. Весной у Степки всегда в углах губ были заеди, потому что он, исходя слюною, ел раннюю, едва появившуюся холодную зелень: крапиву, щавель, полевой лук, сосновые крупянки, молодой хвощ, опивался березовым соком. Всякая одежда на нем, как правило, лицованная из старья, сидела ладно, принашивалась скоро, потому и выглядел Степка всегда ловким, собранным, зверовато цепким.
Экзамены за шестой класс Седой выдержал на удовлетворительно, а в контрольном диктанте наломал ошибок — в основном это были описки и пропуски букв. Мария Павловна, учительница русского языка, почему-то переживала Степкину неудачу и хотела ему помочь. Отпуская детей домой после своего последнего урока, она с улыбкой грусти и облегчения пожелала всем веселого лета, а Прожогину велела остаться.
Ребята дружно сорвались с мест, кучей налетели на дверь и заклинились, — началась смешная давка, и разве мог Седой оставаться в стороне! Отшвырнув куда-то свою сумку, он бросился в свалку и повис на ребятах. Они его рвали, щипали, стаскивали, а он, сползая куда-то головой вниз, хохотал пуще всех. Девчонки в платьицах, с прибранными головками, все умильные, держа свои портфельчики перед собой, сбились возле учительницы и, подражая ей, осуждающе глядели на кучу-малу в дверях. А Степку, которому впору бы реветь, толкли в открытую:
— Прямо какой-то совсем.
— Балбес так.
— Вот останется на второй год — будет ему.
— И вообще… — вздернула губку и тронула плечиком всегда рассудительная Ира Угонова.
Какая-то недетская, жесткая недосказанность прозвучала в единственном Ирином слове, и Мария Павловна с нежданной печалью поглядела на девочек: «Уж и девицы, уж и сказать умеют, а годика через два-три пройдут мимо и не поклонятся».
Пробку в дверях наконец вышибли, и класс мигом опустел. Степка нашел под партами сумку, сел на свое место. Села за столик и Мария Павловна, обеими руками надела очки. Седой не любил ее в очках, потому что за стеклами глаза у ней столбенели и, кроме злости, ждать от нее было нечего. Он отвернулся к окну и стал глядеть на золотистую под солнцем листву тополей, росших перед школой.
— Ты давай-ка поближе, — Мария Павловна кивнула на место справа от своего столика.
— И здесь слышно, — возразил Степка, но поднялся и, постояв немного, вяло пошел к столу, волоча свою сумку по партам.
— Что делать-то станем, Прожогин? Скажи вот: у калитки или у калитке? — Мария Павловна поучительно выделила окончания слов.
Степка, кося брови, глядел в пол, молчал и перекладывал из руки в руку ссохшийся ремешок своей сумки.
— Да положи ты ее. Или вот еще…
Но в этот момент дверь приоткрылась и в притвор ее заглянул Кешка Евдонин, Степкин дружок, тоже ополоумевший на голубях. Дворы у них рядом, и они на паях держат одну голубятню. Кешка, видимо, откуда-то летел сломя голову и впопыхах не мог сказать слова. Но по его глупому и перепуганному лицу Степка понял, что у них какая-то беда.
— Сизарь?!
— Ну. Ушел же. Ушел, — почти взвыл Кешка и исчез за дверью.
— Ах ты рахит! — выругался Седой и бросился из класса. С налету распахнув дверь, опрокинул щуплого Кешку на пол, перепрыгнул через него и полетел по коридору.
— Казенкин, лярва, увел, — кричал Кешка, поднимаясь на ноги. — Нарезай к нему, Седой!
Но за поворотом на лестницу Степка подождал дружка и бросился на него с кулаками:
— Дунька. Рахит. Я тебе как говорил-то? Я тебе велел Сизаря выпускать? Велел?
Кешка жался к стене, пытаясь выскользнуть на лестницу, опасливо советовал:
— Красавку подкинем. Чего уж ты… Дуем, Седой.
— Тут же училка. Как я?
— Как да как, — видя нерешительность друга, Кешка, осмелел: — Училка ему. Волки съедят твою училку. Чего ждем-то?
Степка, горя и колеблясь, воровато выглянул из-за косяка в коридор и увидел все еще открытую дверь в свой класс:
— Была не была, всю стаю уведем у Казенкина. Айда. — И, переметнувшись животом на деревянные перила лестницы, съехал вниз. Кешка за ним.
Мария Павловна, низко держа за ремень сумку Прожогина, принесла ее в учительскую, положила у ножки своего стола и в горькой задумчивости покачала головой.
И вот Степан Прожогин второгодник. Друзей у него в новом классе нет: мальчишки сторонятся его, потому что он не скупится на подзатыльники; девчонки, те и вовсе боятся и по-за глаза, между собою, называют его переростком.
Парту себе Степка выбрал сам в последнем ряду у окна и сидел там тихо, смирно, почти не получая замечаний от учителей. Укромным уголком своим дорожил, чувствуя себя там уютно и отрешенно. Постепенно, как бы сторонясь жизни класса, он все больше и больше замыкался в себе, думал о чем-то своем, будто узнавал что-то, давно интересовавшее его.
Окна класса выходили в старинный лесной парк, в котором погибали столетние дуплистые липы, росли высокие, налитые силой жизни тополя, а дальше мешались между собою березы, ели и лиственницы, у которых под солнцем чешуйчатая кора отливала древней бронзой. По грани оврага, куда спускался парк, словно забытые в карауле, остались стоять могучие кедры, обломанные, искалеченные и давно переставшие приносить орехи. От конопляных полей школу отделила еловая рощица, которая всегда была свежа, молода и нарядна. У елей, что росли по самой опушке, нижние ветви лежали прямо на земле, и со стороны казалось, что деревья с жеманным достоинством присели в полупоклоне, широко опахнувшись подолом своего зеленого сарафана.
Когда-то на месте нынешней двухэтажной каменной школы стоял дом-махина лесоторговца Крюкова. В дни потрясений и разлома сытое, улаженное гнездовье купчины мужики сожгли, а что сохранилось от огня, доломали, по парку прошелся беспощадный топор, под которым безвозвратно погиб заказ кондовой сосны. И по вырубкам буйно пошел в рост осинник, бузина, калина и прочая мало полезная дикоросль. Между поселком пенькового завода и парком сохранились березы еще того века, кряжистые, в солнечном достатке развальные, и горько было видеть — у многих нутро выжжено, — ребятишки прячутся в черные дыры, когда прибегают сюда играть в «красных» и «белых».
Седой как помнит себя, так помнит и парк, знает в нем едва ли не каждое дерево, каждый куст: тут он ловил чечней, зорил сорочьи гнезда, копал саранки, на скате оврага рвал черемуху и дикую малину. А осенью, в пору бабьего лота, когда поспевала картошка, ребята в овраге жгли костры, пекли печенки и ели их без соли и хлеба.