— Здравствуйте, Григорий Аркадьевич.
Зазнобов чуть топор из рук не выронил, обернулся — женщину эту он никогда не встречал, но она глядела на него приветливо и знакомо:
— Извините, Григорий Аркадьевич, отрываем вас…
— Да что вы… Какой разговор… Эй, ты, — крикнул бодро и весело Зазнобов мужику: — Давай на паром.
Он взял свой пиджак и, спустившись на мостки, отомкнул ключом большой амбарный замок, державший паромную цепь на скобе причала. Мужик тем временем свел на паром телеги, поставил одна к одной, лошадей распряг и приготовился помогать паромщику перетягиваться по канату. Ребятишки стали перебегать с места на место, нетерпеливо ожидая самой переправы. Зазнобов откинул тяжелые, окованные плахи въезда, хватко взялся за канат — деревянные валки скрипнули, повернулись, и паром незаметно отошел от мостков.
Сколько бы раз Зазнобов ни отчаливал от берега, для него всегда было загадочно и непостижимо то, что происходило на его глазах. Вот только что глинистый берег со следами колес, избитые плахи мостков с деревянными заплатами, наконец сам паром, с перилами, телегами и людьми, были одним целым, по-земному надежным и прочным. И вдруг берег отодвинулся от парома, попятился, пошел, пошел, на мостки уже ни шагнуть, ни перепрыгнуть, даже шеста не подашь, и почужела за единый миг кромка земли, отделенная водой, зато все, что было на пароме, сделалось ближе, родственней, потому что все зыбко двигалось поперек стремительного течения и пустые железные баки гудели под живой струей, угрожая всему, что несли на себе. Зазнобов поглядел на женщину в кирзовых сапогах и подумал, что она учительница и что ей дурно от воды, а она поняла его взгляд, его мысли и виновато сказала:
— Я тонула, и на воде плохо с тех пор.
Ребятишки цепкими ручонками перебирались по канату, кричали, мешали друг другу, и в каждом из них опять горело нетерпение скорее выскочить на новый берег, залитый красноватым светом первых лучей солнца.
— Погодь, малышня, погодь, — скомандовал Зазнобов и стал притормаживать.
О причальный брус паром ударился мягко и приподнялся на своей волне, осел. Валки скрипнули последний раз. Лошади заперебирали ногами. Дети посыпались на мостки и побежали вверх, размахивая корзинками. Мужик свел лошадей на берег, потом вернулся на паром и протянул Зазнобову на своей скоробленной ладони три пятака:
— Держи на курево.
— Что ты суешь свои медяки? — удивился Зазнобов.
— А ты хотел серебра? Понаторел на хлебном то месте… А вот так не хошь? — мужик развернулся и бросил пятаки в воду. — Я не скупой. Я из рублевок цигарки вертел, но вам, побирушникам, копейку жалею, потому как весь грех на земле идет от вас.
Не унимаясь ругаться и зло топая по мосткам, он сошел на берег и, взяв под уздцы первую лошадь, повел ее наверх. Вторая помедлила, но тоже легла в хомут. По сыроватому от теплой росы песку потянулись, завиляли следы тележных колес. На перевале мужик обернулся в сторону парома и погрозил кулаком Зазнобову. «Так, так его, — согласился Зазнобов. — Туда его, черта окаянного, чтоб не зарился на чужие деньги».
Зазнобову было весело, что он и не собирался брать с мужика за перевоз и вообще не останется на пароме, завтра же уйдет на мост: не приспособлена душа его к мелкой корысти. «Ведь всякой совестливой душе небось стыдно и неловко брать, вроде как нищий. Но берет, а взявши раз, тянет руку вдругорядь — и одним честным человеком меньше. Сказать бы кому-то, чтоб берегли людскую-то честность… А училка, как Катерина же, по имени-отчеству меня. И голос Катеринин — поди откажи».
Перетягивая порожний паром обратно, Зазнобов с середины реки поглядел на зареченскую дорогу, поднимавшуюся на большой увал, и увидел две подводы, а рядом с ними шагавшего мужика. «Ну ерш, — ласково подумал о нем Зазнобов. — Вот бы кого напустить-то на нашего бухгалтера Спирюхина. Этот отбрил бы».
Над рекой уже встало солнце, молодое, теплое, вода на солнце подернулась розовым зябким паром, а в тени под нависшими кустами ивняка и талины было сумеречно. Железнодорожный мост на высоких серых быках легко белел своими переплетами и пологими дугами. На него въехала дрезина, с красным флагом на шесте, и замелькала, как птичка в клетке.
На том берегу, куда плыл паром, ревмя ревели коровы, вынося в тесные, сонные улочки запах хлева и молока.
НЕЧАЯННОЕ СЧАСТЬЕ
Степка дождался, пока на дворе совсем ободнело, и вышел из дому. Была самая пора чернотропа, и грязь на дороге, словно заваренная кипятком, хваталась крепко за сапоги. Пролитый дождями березняк, нагой и неуютный, казалось, насквозь продрог. На черных завязанных впрок почках копились капли неласковой воды. Когда Степка, чтобы сбить грязь, заходил на обочину, капли с потревоженных ветвей сыпались на шею, лицо, уши и обжигали как искры. Степка ругался, утягивал голову в поднятый воротник своего бушлата, выходил на дорогу и упрямо месил грязь.
Дождя не было. Не было его и утром, но все набухло и дышало сыростью: и земля, и воздух, и березы, и гнилые валежины, и Степкины сапоги с суконной фуражкой. За всю дорогу до переезда его обогнала одна-единственная подвода. Маленькой, коротконогой лошадкой, заляпанной грязью до ушей, правил вроде знакомый мужичишко, в зимней шапке с кожаным верхом и незавязанными наушниками.
— Садись, служба, — кивнул он рядом с собой на телегу и, качнувшись из стороны в сторону, подвинулся к головке.
Степка совсем уж хотел прыгнуть на телегу, но вдруг подумал, что от сырых досок промокнут штаны и сидеть будет холодно, махнул рукой. Возница, видимо, понял Степку, улыбнулся зубастым ртом и наотмашь хлестнул мокрыми свившимися вожжами лошадь: та засеменила ногами, затопталась по грязи, и телега прибавила ходу. Мужичишко больше ни разу не оглянулся, махая и махая тяжелыми вожжами.
«Баламут, — осердился Степка, — самого-то бы по такой грязи запрячь, зубоскала, да в зубы, да в зубы».
За оврагом дорога раздвоилась, и Степка взял правым мало наезженным свертком. О затверделую колею обтер сапоги, сучком сковырнул туго сбившуюся грязь на каблуках и налегке зашагал: «Нюрку увидеть бы. А дальше? Лешак его знает, что дальше. Сказал бы ей: так, мол, и так… Словом по слову — кулачищем по столу… Скажет: зачем пришел? Мало ли зачем?»
У переезда через железную дорогу Степка подобрал оброненный с воза клок соломы, положил его на старую, выкинутую шпалу и сел. По ту сторону насыпи, где-то в лесочке, со скрипом — так же еще скрипит прихваченный инеем вилок капусты — кричали гуси, чуя близкий зазимок. «Глупая птица, — подумал Степка, подтягивая и вновь осаживая гармошкой голенища сапог. — Небось тянет в теплые края, а не улетит: нажировала. Жадная птица — только и годна башкой на полено… Скажет, в письмах-то обидные слова писал. А теперь сам пришел. Кто звал?..»
Дальше Степкина мысль не могла пробиться. Ему становилось стыдно и обидно за себя — ни в чем не было его вины, а шел как виноватый и отвечать на ее вопросы не знал как.
Где-то, невидимый, прогудел паровоз. «Любо ведь, когда мимо-то пролетает такая махина, — благодушно подумал Степка. — Сам бы улетел с нею. Да все, видать, отлетался. Дома теперь. Ша. А с Нюркой-то слово по слову — всем богатством по столу».
Поезд был пассажирский и мчался быстро, мягко припадая на стыках рельсов. Степка стоял на шпале и махал рукой, кричал:
— Привет там моей Нюрке!
Дым, оставшийся от поезда, тоже был вроде сырой, потому что грязные клочья его быстро упали в придорожный березняк. Степка поднялся на насыпь, неуклюже размахивая руками, прошел десяток шагов по рельсу, поскользнулся и чуть-чуть не упал. Потом частил по шпалам в ту сторону, куда умчался поезд. «Язви тебя, неуж нельзя было шпалы-то положить пошире, под ногу. Как спутанный». Он переходил на бровку, но тогда ему казалось, что его кто-то спихивает с насыпи под откос. «Пока я служил, мать денег припасла… телушку бы завели в зиму. На платье вот тебе…» — подумал Степка и при этой мысли потрогал тугой карман бушлата, ему захотелось немедленно еще раз полюбоваться темно-зеленым шелковистым материалом, но вспомнил, как неловко запихивал его в карман, и не стал трогать.