За лесочком Степка догнал путеобходчика, который неторопливо шел по шпалам, натянув на голову острый колпак грязного дождевика. За спиной у него на веревке висел большой гаечный ключ, а на плече лежал длиннорылый молоток. Шагов десяток отделяло уж их, когда путеобходчик опустился на колени и, низко склонившись над рельсом, стал рассматривать что-то.
— Здорово, папаша, — сказал Степка, поравнявшись.
— Здорово, сынок. — Путеобходчик поднялся, молодой, розовощекий, сверху вниз поглядел на Степку. — Откуда бог дал?
— С казенной-то части ты — старик стариком. Ничего себе папаша. Ха-ха.
— Ты что такой?
— Какой?
— Не мазаный, сухой. Улыбаешься?
— Смешинку проглотил.
— Оно и видно, со смешинкой сделан. С поезда, что ли, упал?
— В казарму иду. В гости.
— Кому же такое счастье привалит?
— К Нюрке Лихановской.
— А кто ты ей?
— Брат, — соврал Степка.
— Брат, с каким спят?
— А ты откуда знаешь?
— Да я тоже немного сродни ей.
— Двоюродное прясло из ее огорода?
— Навроде… Какой-то все письма писал ей. Она рвала их, а его называла подсвинком. Не ты?
Степка смолчал, соображая, что, наверное, его все-таки Нюрка называла подсвинком за любовь его ко всякой скотине. Путеец понял Степкино замешательство, ехидно улыбнулся:
— Зазря ты, парничок, сапоги топчешь.
Степка остановился, поднял отяжелевшие от злости глаза на путейца и, неприятно почувствовав свои сохнущие губы, сказал:
— Солдаты зря сапог не носят. Зазря высказался.
— Ух ты сапог, — едко выговорил путеец.
— Я ведь не погляжу, что ты весь железом обвешан…
Уже далеко ушел Степка, а все думал и все не понимал, как он набрался смелости угрожать такому верзиле. Казарма со времен земли на всю округу славится драчунами — народ все пришлый, отпетый. «Окалечат — вот тебе и Нюркин брат…» Настроение у Степки пало. «Не надо уж было ходить, — затосковал он. — Прошлогодний снег вспомнил. Дурак ты, Степка, круглый дурак».
Казарма, дом путейцев, стояла ниже насыпи, но все равно казалась высокой, потому что была срублена на высоком фундаменте и крыта высоченной двухскатной крышей, с большими застекленными окнами в лобовых косяках. «Не дом, а солдат навытяжку», — подумал Степка, спускаясь с насыпи по широкой деревянной лестнице, затасканной грязью. Дом был обнесен жердяной изгородью. Сверху на жердях уложены давно пожухлые, огненно-красные кусты вереска. Похоже было, что вся огорожа занялась пламенем. Это защита от кур: негде им сделать пересадку по пути в огород. Справа от дощатого настила к дому — баня из старых шпал, незакрытый колодец с измятой бадьей, навесик, закиданный черной, слежавшейся соломой, уже поросшей лебедой и крапивой. «Не свое, так не свое и есть, — сердился Степка. — Все валится. А коровник, гляди-ко ты, новый. На моху сделан. Обиходно. Вот такой бы и мне срубить. С сеновалом. Тьфу ты, черт, перильца излажены!» От хлева, скатанного из новых бревен, на Степку повеяло домовитостью, ощущением крепкой, сытой жизни, и он даже зачем-то сосчитал венцы: пятнадцать. «Скажи, как обиходно! Втолковать бы ей: казарма — от одного слова загорюешь. Людей как огурцов в бочке. А в Лихановой у меня дом свой. В совхозе каждого работника чуть не с оркестром встречают. Ссуду на обзаведение дают. Хлев срублю с окошечком. На улице стужа, а в хлеву тепло, пар молоком пахнет, коровушка взмыкивает: управлять ее пора…»
Вот такие ласковые мысли грели Степку, пока он шел к крыльцу и поднимался на него. Сам он все время думал пожить своим хозяйством и считал, что этими мыслями можно увлечь каждого. «Все-таки деревенская она, Нюрка-то, может, уговорю», — весело определил Степка и дернул тяжелую дверь. Из темного коридора так и шибануло в лицо теплыми мыльными остирками, жареной картошкой, пеленками. Еще не успел запереть за собой дверь, как зацепил ведро и, чуть не опрокинув его, замер, ожидая окрика. Постоял, осваиваясь в темноте. Прислушался. Через оконце над дверями едва пробивался свет. Степка ощупью нашел дверь в чью-то квартиру и дважды постучал. Никто не ответил. Опять приник ухом: где-то дальше по коридору, за стеной, слышались голоса. На них и пошел Степка, по пути натыкаясь на ящики, ведра, умывальники, и наконец опрокинул что-то тяжелое, железное, загремевшее, как гром. Перед самым его носом распахнулась дверь, и женщина с полными голыми руками, не отпускаясь от ручки, спросила:
— Кого тут носит?
— Я брат Анны Павловны, — поторопился Степка.
Женщина отступила от двери и спросила кого-то в комнате:
— А кто это у нас — Анна Павловна? Нюрка, что ли? Нюрка, наверно?
— Лихановская, — подсказал Степка.
— Нюрка и есть. Проходи, не через порог же разговаривать.
Степка, сидя на высоком табурете, разулся, набрякшие и измазанные грязью сапоги сунул под лесенку, по которой взбираются на печь, и в белых шерстяных носках прошел в комнату. Вернее, это была комнатушка на одно окно: в ней всего лишь умещались кровать, с шарами по углам, стол, сундук, окованный белой жестью, да боковина русской печи, от которой тянуло сухим теплом, вареной капустой и луком. Хозяйка сидела на табурете, прижавшись широкой и мягкой спиной к боковине печи и, поставив голые ноги на нижний переплет табурета, подшивала ребячий валенок. В кровати под стеганым одеялом и полушубком сверху лежала девочка, похожая на мать: такая же лобастая, с такими же, как у матери, круглыми маленькими глазками на широком бело-розовом личике.
— А лопатину-то чего не сняли? Нюрка, она на путях, долго ее не будет. В сумерки уж. Брательник ты ей?
— Брательник. Родной. Кровный, — отвечал, вешая в прихожей свой бушлат.
— Обличием вы не пошибаете. Который старше-то?
«Ух и мастера бабы выспрашивать, — подумал Степка. — Надо же, какой вопрос подкинула».
— Большой-то спрашиваю, который?
— Который наперед родился.
— Дак который?
— Я старше на две зимы.
— Чтой-то и не походит.
— Ходит вот, — сказал Степка, появляясь в комнатушке и заправляя гимнастерку под ремень.
— Отслужился небось?
— Отбарабанил законное.
— Теперь жениться?
— Что ж, попадет из себя красивая да хозяйственная…
— А уж обязательно красивая?
— На глазах у людей живем: чтоб не стыдно было.
— Почему это так-то: парень другой — соплей перешибешь, а девку за себя гребет что покрасивее да повидней?
— Возле хорошей сам лучше.
— Паразиты вы — мужики.
— Так-то уж и паразиты.
Хозяйка вначале говорила весело, маленькие глазки ее приветно искрились и щурились, но когда разговор зашел о мужиках, она вдруг перестала улыбаться и уткнулась глазами в работу, а шило и иголка с дратвой стали медленнее в ее руках. Степка внимательно разглядывал ее и приятно удивлялся, обнаружив, что хозяйка совсем еще молода: ей едва ли можно было дать двадцать три. Была она не причесана, боса, и безрукавное платье на ней в обтяжку, застирано до неопределенного цвета, однако молодое, чистое, женское заслоняло все и делало ее красивой.
— Молчишь-то что? Тоже ведь жадным будешь. Одну возьмешь, а на других глядеть станешь.
В прихожке открылась дверь, и женский торопливый голос спросил:
— Рушники там твои?
— Ну.
— Я уберу. Мою веревку Нюрка заняла. Развесила свое бельишко — глядеть не на что. Штаны, рубахи, будто Петька в рабочих рукавицах лапает ее.
Хозяйка вдруг сорвалась с места, давясь смехом, мягко и упруго ступая крепкими босыми ногами по половикам, выбежала в прихожую и зашушукала на соседку, а вскоре обе они засмеялись приглушенным смехом и заговорили громко о том, что к вечеру придет вагон-лавка и будет стоять семь минут. А что можно купить в семь минут?
— Вот если бы рыбу привезли, — вздохнула хозяйка. — Так хочется рыбки…
— Мало ли чего тебе хочется, — опять захихикала соседка и, внезапно погасив смех, хлопнула дверью.
Пока женщины разговаривали, Степка поднял упавший на пол валенок с дратвой и непришитой пимной заплатой, осмотрел работу и взялся было шить. Но плохо проваренная и невощеная дратва тянулась с трудом, и Степка все время боялся порвать ее. Большая красная и опухшая с сырого холода рука не лезла в валенок, никак нельзя было там ухватить пальцами иглу. «Ну кто детские пимишки подшивает через нутро? — сердился Степка. — Одно слово — баба. Поверху шов скрадывают. Скажи — спорить станет».