Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И вот опять на дворе солнечный, но блеклый осенний день. Ветра, как всегда накануне затяжных дождей, не слышно, с тополей сами по себе срывались последние жухлые листья, а на будыльях кипрея и почерневшего репейника обвисли белые мотки запоздавшей паутины. Парк заметно светлел, становился тихим и забывчивым. В нем чувствовалась печаль подступающего одиночества. Деревья, окружавшие школу, вроде бы подошли к самым окнам, стали доверчивее, и их можно было разглядеть каждое наособицу, — макушки у них, обдутые верховыми ветрами, четко и ясно сквозили в студеной выси лилового неба.

Степка, сколь живет, никогда еще не замечал такой откровенной близости старого парка. «Вот не зря же сказано, — в чем-то оправдал он себя: — Век живи, век учись и дураком умрешь. Уж дураком-то — это точно».

Первые утренники, с крепкими инеями, обожгли и помяли лиственницы, даже налет плесени вроде бы пал на хвою сосен — она на вид сделалась серой, холодной и жесткой. На старых березах сиротливо обнажились и криво, косо висели грачиные гнезда, будто заброшенные туда ребячьи шапки. И не было сил поверить, что птичьему приюту вернет жизнь только одно — покорное ожидание.

С врожденной мужицкой зоркостью Степка примечал и пытался осознать живые перемены, происходившие на его глазах, то разумные, то совсем нелепые, по его рассуждениям. Птиц он понимал лучше всего, и, наверно, потому, что мог объяснить их поведение. Он, например, знал, что с приходом холодов оставшиеся на зимовку птицы жмутся к человеческому жилью. Даже сойка, уж на что осторожна и пуглива, но и та объявляется в поселке и кочует по задворьям и огородам вместе с воронами и сороками. Но с ними сойку не сравнишь: сойка — птица поспешная, увертливая, одета нарядно, однако разглядеть красоту ее удается только тогда, когда она сидит смирно, притаившись. Крылья у ней в синих и белых узорах, а сама в нежно-палевом оперении и с дымчатым хохолком на головке.

Если осень выдается покладистая, то над поселком до самых заморозков стаями будут носиться дрозды, — птица шумная и прожорливая. Им вольготно, пока они вчистую не оберут весь рябинник в окрестных лесах да и в самом поселке.

«Так же вот и снегири, — рассуждает Седой. — Кажется порой, что в метельных-то снегах за околицей сгинуло все живое, и вдруг, как ласковая весточка оттуда, — пара красногрудых снегирей. Он так и горит весь свежим, ярким огоньком, — она много скромней, но оба важны, степенны и молчаливы, будто все они знают и между собою у них все обговорено. Прилетают они в поселок обычно перед сумерками, когда начинает намораживать. Знают ли они, какая это будет для них ночь? Должно быть, знают, иначе откуда же то спокойствие, с которым они сидят и обклевывают кусты сирени. «Эх, — думает Степка, — побывать бы с ними в этой ночи, то-то нагоревался бы». Только при одной этой мысли лицо Степки обдает ледяной снежной пылью, и он даже вздрагивает.

Но вот пришло предзимнее непогодье, и парк совсем оглох, затяжелел под какими-то оседлыми, холодными дождями. Деревья, пролитые до черноты, зябко поникли. У Седого не было ядреных сапог, и дорога в лес была ему заказана. Он неторопливо ждал прихода зимы, когда установятся солнечные морозные дни и можно будет гонять голубей. Но осень тянулась нескончаемо долго, и Степку начинали одолевать странные мысли, в которых он путался и не мог разобраться. «Зачем все это? Осины, березы, ели? Весна, зима, лето? А осень совсем ни к чему. Житье, пожалуй, только и есть перелетным птицам: они не видят мокра, слякоти, промозглых ветров. Прилетели, пожили в тепле и опять к теплу. Уехать бы, что ли, куда. Убежать. Ведь есть же где-то живые места — гляди не наглядишься. А мы — Сибирь. Да разве навечно-то уедешь. Домой все равно потянет, все бросишь и воротишься. А зачем? Какой силой? Никто, поди, не скажет. Вот батька, пожалуй, знал, может, потому и говорил матери: «Слышь, Даша, давай уедем. Провались он к черту, наш Пеньковый поселок. Вьем веревки себе на шею». И уехали бы, Степка уверен, да заболел батя и не поднялся.

Перебирая и сортируя свои неукладные мысли, Степка не заметил, как в класс пришел Агофангел Андреевич, учитель рисования, бритоголовый, с красным мясистым лицом и всегда влажными, воспаленными глазами. Правый рукав его пиджака заправлен в карман — у него нету руки. Под мышкой левой — принес деревянную, будто оглоданную, пирамидку, полуведерный без крышки медный чайник и граненый стакан мутного стекла. Все это разместил на стуле и легко поднял на стол.

Почти под каждый шаг плотно закрывая глаза, прошелся между рядами, от задних парт оглядел выставленные предметы и разрешил рисовать их на выбор. Ребята достали альбомы, тетради, листки, и большинство, облюбовав чайник, взялись за карандаши. Постояв у задней стены, откуда хорошо видно прилежание каждого, Агофангел Андреич известил:

— Главное в рисунке, ребятки, свет и тени. Э-э… — остановил он кого-то, — а вот линейка-то уж совсем ни к чему. Убери. Убери. Для глаза, ребятки, прямых линий не бывает.

Потом он пошел от парты к парте, наклоняясь к рисункам ребят, горячился и мигал совсем часто.

— Ну это, братец, ни в какие ворота: чайник на гуся смахивает.

Класс захохотал.

— А ты вот, Катя, уж я говорил, чувствуешь свет, но предмета на твоем рисунке нету. Да, нету. Ты сиди, сиди. — И, обращаясь ко всему классу, поднял тяжелую, сильную пятерню: — Ты, перед тем как рисовать, ощупай предмет, взвесь, обнюхай…

— Я обнюхаю, можно, Афангел Дреич? — сорвался с места Генка Вяткин, первая выскочка в классе.

— Чудак-рыбак. Ты глазом взвесь. Пытливому глазу все доступно. И помни, у всякого предмета есть своя душа. Да, да, и у чайника есть. Ведь он живет, чайник-то, и вдруг бы без души. Так не бывает. Если художник сумеет уловить душу предмета, предмет оживет в его рисунке. Душу ищите, ребятки.

Прожогина совсем не интересовало рисование, и слова учителя не достигали его сознания. Он почти безотрывно глядел в окно и слышал, как сторожиха Полечка шаркала метлой по дорожке, разметая опавшие листья, как, скрипя колесами, подъехала к крыльцу телега, — это завхоз привез из поселковой столовой обед, слышал, как фыркает лошадь, как завхоз и Полечка оба кашляют и сердито переговариваются, а в голых тополях, у самых окон, трещат сороки, воровски снуют по нижним сучьям. Но когда Агофангел Андреич сказал, что у каждого предмета есть душа, Степка так и встрепенулся. Он ни от кого еще не слыхал таких слов, а сам никогда бы не додумался до этого, но был уверен, что давным-давно знал: у всего на свете есть душа. Степка с немым восторгом глядел на учителя и первый раз заметил, какое доброе и хорошее у него лицо. «Да как же, как же по-другому-то, — горячо соглашался с ним Степка. — Вот мудреное ли дело — подшить валенок, а ведь с иголкой-то каких слов не наговоришь. Значит, что-то затаено в ней, в этой железке. А деревья. Ежели ты с топором, оно уже вздрагивает. Да и мужики напраслины не скажут, подрубленная-де лесина завсегда со стоном валится…»

Еще в полдень, возвращаясь из школы, Степка заметил, что в березы на окраине поселка набилось множество воронья. Они исходно кричали, перелетали с места на место, сбивали крыльями и осыпали на землю сучки и древесный сор. Что это они? — остановился Степка и долго глядел на встревоженный птичий грай. А вечером мать жаловалась на ноги и, натирая их настойкой редьки, приговаривала:

— Знать, Степка, пасть зиме, — изломило мои ноженьки. Уж это верно, к первоснежью.

— И вороны в березах орут неполадомски.

— Для них, Степа, крайний срок. Они ведь тоже небось когда-то были прилетными, это уж потом взяли да и забыли обратную-то дорогу, а пору отлета помнят. Горюют. Но покрова пройдут — они и уймутся. Притихнут.

— Знают они, что ли, когда эти покрова?

— А то не знают. Бабка, моя-то матерь, вещуньями их звала. Они зря кричать не станут.

Ночью в самом деле на сырую землю, считай не гостем, пал глубокий снег. Ребятишки утром шли в школу вброд: начерпали полные пимы и натащили снегу, выстудили всю школу.

2
{"b":"823890","o":1}