— Что же делать, а, Павел Сидорыч?
Наконец директор сползал на потолок и спустился оттуда оживленный, взметнулся голосом:
— Эх мы, горе-хозяева.
— Горе Хазиеву, — покорно отозвался Абдулла.
— Землю-то с потолка выдуло, какому же быть теплу. Как ты раньше-то недоглядел, а?
Абдуллай, потупившись, молчал: что он мог сказать. Пустой чердак на телятнике, пустой чердак и у Абдулки.
К вечеру по распоряжению директора к ферме приволокли трое тракторных саней соломы. Утром должны были прийти рабочие и заметать ее наверх. Но надвигающаяся ночь казалась Абдуллаю особенно страшной, и он взялся метать солому один. Ночь шла тихая, звездная. С полнеба ущербно светила надломленная луна. Над землею крепла стужа. Промерзлая солома не шуршала, как обычно, а звенела холодным, стеклянным звоном. Поначалу перед тремя огромными зародами Абдуллай почувствовал себя маленьким, слабосильным. Работал не то что вяло, а как-то неуверенно. Но постепенно втянулся, робкие мысли исчезли, тело разогрелось, руки налились силой.
— Глаза боятся, а руки делают, — вспомнил Абдуллай пословицу и снял рукавицы. А спустя еще немного отбросил на снег и полушубок: — В малахае, джигит, кудрями не тряхнешь. Ых-хо.
Утром Абдуллай пришел домой, едва держась на ногах. Он так притомился, что даже не мог есть. Выпил стакан горячего молока и завалился спать. Проснулся уж только после обеда, неприятно ощутил на вороте рубашки липкий пот. Сознавая, что пора идти на ферму, он не мог заставить себя поднять голову. Было тепло и сладко лежать, ни о чем не думая. И он не помнил, как снова закрылись его глаза.
К вечеру Абдуллай совсем расхворался. Он бредил, мешая родные слова с русскими, пел и плакал. В доме все притихли, сознавая себя беспризорными и беззащитными. Даже младшая дочь Хаида с недоуменной печалью глядела на отца и не могла поверить, как это вдруг заболел большой и сильный атай, который никогда и ничего не боится, которому дали в совхозе такую важную работу.
Две недели провалялся Абдуллай в постели, и когда первый раз вышел на улицу, то задохнулся свежим холодным воздухом, закашлялся и, не в силах стоять на ослабевших ногах, сел на порожек сеней. Ненасытно и радостно смотрели глаза на синее небо, белые снега и белые в куржаке березовые рощи. У Абдуллая было такое чувство, будто он впервые увидел мир. И этот мир показался ему удивительно прекрасным. К Абдуллаю пришло выздоровление.
Во время болезни он почти не вспоминал о работе. Чаще всего с горечью думалось о детях, о жене, жаль было себя. Теперь Абдуллай беспокоился о телятах, не заморил ли их бестолковый Аркашка.
Через неделю Абдуллай пришел на ферму. Скот, всегда тяжело переживающий наступление холодов, постепенно привыкал к зиме. В помещении было тепло, парно. Телята обросли мохнатой шерстью, зимником, вкусно и споро жевали солому. В тамбуре, где хранились комбикорма, Абдуллай чуть не съездил по крутому Аркашкиному затылку: разве можно так бесхозяйственно сорить кормом.
Накануне Первомайских праздников на ферму к Абдуллаю приехал корреспондент газеты. Он, не скрывая удивления, хвалил Хазиева:
— В таких условиях! В таких условиях! Молодец вы, Абдуллай Хазиев. Вы герой, Абдуллай. Настоящий герой. Пренебрегая здоровьем…
Абдуллай не знал, за что надо хвалить его, чувствовал себя очень неловко и только скромно улыбался. Потом журналист заставил Хазиева сходить домой побриться и, надев ему на шею свой галстук, сфотографировал его перед стадом, на еще слабо зеленеющей поскотине.
Тотчас после праздника Абдуллай угнал телят на отгонное пастбище. Было теплое пасмурное утро, в какие — говорят старики — земля после стужи делает первый вздох. А земля и в самом деле дышала. Дышала теплом, молодыми листьями, травой и еще чем-то пресным, влажным и сладким. Абдуллай ехал верхом на лошади и громко пел:
Далеко в степи виден
белый камень Ирэмелкай-тау…
Через неделю на велосипеде приехал Априль и привез газету с портретом отца. Абдуллай щурился с газетной полосы, вроде бы хотел улыбнуться, но почему-то не мог. Да и на самом деле так было. Более того, брови у Абдуллая вышли сдвинутыми, губы поджатыми, будто он сердился, но сердился так, шутя. И все-таки Абдуллай был по-мужски красив, значителен. «Вот он какой, мой бабай», — думал Априль, по-мальчишески завидуя отцовской доле.
Видел Абдуллай, как светились глаза сына, тонко понимал его мысли, подогревая их, радуясь:
— Пастух, Априлька, всегда был у людей первым человеком.
После школы на пастбище к отцу приехала вся семья. Стан, как грачиное поселение, наполнился шумом. Сейчас Абдуллай почти не нуждался в помощи детей, однако был им рад; ему все казалось, что от ребячьих голосов обжитее делался весь лес, луга и даже синее небо. Особенно умиляла отца Хаида.
В стаде был хилый теленок, где-то в валежниках поранивший себе ногу. На пастбище его не гоняли. Он, вялый и жалкий, всегда стоял в углу загона и жевал грязную объедь. Хаида первые дни боялась подойти к нему близко, потому что теленок глядел хмуро, недружелюбно. Но однажды она принесла ему охапку нарванного клевера, и он позволил ей погладить себя.
— Ты Акбаш, — сказала Хаида телку и пояснила тут же: — Акбаш — белоголовый. Разве ты не видишь, какая у тебя голова? Белая вся. Акбаш, Акбашка.
Акбаш привязался к Хаиде. Она кормила его клевером, поила теплой водой с отрубями, баловала посоленной корочкой хлеба. Постепенно нога у него зажила, сам он округлился, до блеска вылизал свои бока и поважнел. К концу лета Акбаш неблагодарно забыл Хаиду и не только не подходил к ней, но даже головы не оборачивал на ее голос, будто и знать ее не знал.
Абдуллай приглаживал своей большой и жесткой рукой голову Хаиды и утешал ее:
— Акбашка, он что. Что ему, знай крути хвостом. Я тебе говорю спасибо. Спасибо, Хаидушка.
Хаида мало слушала отцовские слова, а в день отъезда домой совсем расплакалась.
Абдуллай далеко провожал семью. Держась за грядку телеги, шагал возле Хаиды, хотел утешить ее на этот раз какими-то особенно радостными словами, но таких слов у Абдуллая не было, и он, виновато улыбаясь, повторял уже сказанное:
— Акбашка, он что. Ему только вертеть хвостом. Я тебе говорю спасибо.
Потом Абдуллай возвращался на пастбище, чуточку грустил, опять жалел Хаиду и незло ругал себя за то, что не догадался сказать девчонке, что после получки купит ей новое платье. «Купить надо. За Акбаша. Свое платье — не обноски. Бельмес ты, Абдулка, вот ты кто».
Дождливым октябрьским утром Абдуллай сдал свое стадо, а дней через пять сам пустился в путь: совхоз премировал его путевкой на черноморский курорт.
От совхоза до станции около двухсот верст, и директор Кошкин дал Хазиеву свою машину.
Выехали до свету. Недоспавший шофер был молчалив, и Хазиев под гудение мотора задремал. Когда он проснулся, было уже утро и шел мелкий дождь-бусенец. Грязная дорога, в выбоинах и лужах, петляла в мокром и черном лесу. Промозглый холодок ластился к ногам, и Абдуллай зябко пошевеливал плечами. Но на душе было покойно, тепло и мягко.
Уже под городом, у моста через овраг, они догнали большое стадо, которое медленно втягивалось на мост. Погонщики верхом на заляпанных грязью конях, в мокрых до черноты дождевиках, яростно лупили телков, не давая им сходить с насыпи. Однако те с ловкостью собак прорывались на обочину, падко хватая будылья придорожного перестоя и без толку жуя его, как пеньковую веревку. Погонщики хлопали бичами, ругались; кони под ними скользили и вязли в грязи.
Абдуллай глядел через окропленные дождем стекла машины и вдруг по каким-то, самому ему неведомым, признакам угадал свое стадо. Ему сразу стало так нехорошо, что он на миг закрыл глаза и почувствовал тупую боль в висках. Этого у него не бывало никогда в жизни. Он тряхнул головой и, почти не думая, что делает, толкнул дверцу, ступил начищенным сапогом в середину глубокой лужи.