Дед семенил за мной следом, не приближаясь. Он шмыгал носом, кряхтел, — наверно, чувствовал себя виноватым. Все-таки пожилой, повидавший человек — и так накололся с этой картошкой! И мужики тоже гады хорошие, не сразу подошли, а когда мы уже пойти половину выкинули!
Я прошел в зал ожидания и сел. Дед устроился рядом. Он часто моргал, кряхтел и вскользь поглядывал на меня, тоже переживая. Потом засуетился, зашарил по карманам и показал мне какой-то узелок.
— Видал? — сказал он таинственно.
— Чего там у тебя?
Он закряхтел и стал развязывать. В узелке оказалась стопка картонных железнодорожных билетов. Он показывал их, явно любуясь своей коллекцией, как мальчишка марками или наклейками от спичечных коробков. Он, наверно, на всех станциях их собирал.
— Ты что, с таким билетом хочешь в плацкартный вагон сесть или прямо в купейный?
Он вильнул глазами и, придвинувшись ко мне, горячо зашептал:
— Ты не смотри, что использованные, с ними на любой поезд можно сесть, в общий вагон если. Я так ездил! Думаешь, они проверяют? Они не смотрят, какой он, лишь бы билет в руках был! — Он оглядел меня и вздохнул: — Вот только был бы ты почище одет, а то на цыгана смахиваешь. Может, тебе помыться, а?
Я покачал головой. Разве эту тепловозную гарь отмоешь?.. Он что-то промычал и опять уставился на билеты, поглаживая их пальцами.
Через два часа подошел волгоградский поезд. У общего вагона столпился народ, все лезли в узкие двери с сумками, мешками и галдели. Мы стояли за киоском «Союзпечати», дед нервно курил и все кряхтел.
— Давай ты один сначала, — сказал я. — Если пропустят, я за тобой следом.
Он дал мне картонный прямоугольник и рысцой побежал к вагону.
Я чувствовал, что ничего у нас не выйдет. Проводница, несмотря на дедовы заверения, проверяла билеты. Дед затесался в толпу, потом его кепка мелькнула у самых дверей, проводница взяла у него билет и тут же вернула. Дед ошалело оглянулся на меня из тамбура и махнул рукой, — мол: «Давай!». Я вышел из-за киоска, и тут понял, что мне уже не сесть. Толчея схлынула, у дверей стояло человек пять, да еще трое курили. Мне показалось, что все они смотрят на меня. Так, наверно, и было, — я был грязен, закопчен, в рваных штанах и волосы у меня были до плеч.
Я остановился на перроне, собираясь с духом и изображая полное безразличие, мол, просто гуляю себе, а поезд мне ваш до фени.
Трое куривших мужиков откровенно разглядывали меня.
— Вшей, видать, целый зоопарк, — сказал один.
— Погорельцы! — хмыкнула проводница. — Сами себя мордуют, чего-то доказать хочут.
— У них и бог вшивый! — сказал кто-то из мужиков, и они дружно расхохотались.
До меня дошло, что это они про Шиву, и я даже удивился — откуда знают? Шел семьдесят шестой год, одичалые стайки хиппи бродили по югу и Черноморскому побережью. Я прогуливался по перрону шаркающей походкой и тосковал, глядя на эти вагоны. В любом можно было бы завалиться на третью полку и спать, спать! Потом в одном из окон я увидел деда. Он делал мне знаки и махал руками, как дирижер. Я развел руками. Он перестал махать и ошалело уставился на меня, собрав на лбу кожу.
Тепловоз гуднул, объявили отправление, проводница загнала мужиков в вагон, поднялась в тамбур и вывесилась оттуда с флажком. Состав медленно тронулся и тихо поплыл мимо меня. Я проводил его и потом ушел за пути, на свалку, где среди бурьяна валялись проржавевшие остовы машин, разбитые бетонные конструкции, железные бочки и разный хлам. В поросшем жесткой осокой бочажке с ржавой водой, встав на колени, я увидел свое черное лицо на самом дне и не стал умываться. Бочажок был похож на черный глаз. Солнце разлилось вокруг, воздух горел и тек, осенняя трава казалась сожженной, к металлу было больно прикоснуться, над искореженными конструкциями стояли ореолы, а там, за свалкой, за кладбищем металла, начиналась степь. Ближе она была еще в выбоинах и канавах, а дальше выравнивалась однообразным строем ковыля и мягкими складками уходила далеко-далеко, к половецким курганам.
Я сидел, привалясь спиной к бетону и опустив ноги в бочажок, лицом к степи, слышал запах тлеющего железа, и мне казалось, что жесткая трава растет сквозь меня, что я уже умер, тело мое умерло, устав поддерживать жизнь, и трава забирает меня к себе в иное состояние, где не надо мучиться всем человеческим.
Голова болела, точно на нее поставили громадный и жаркий груз, потом, в полусне, начался бред. Мерещились черемухи и поезда дальнего следования, а когда открыл глаза, то увидел скифскую конницу с колыхающимися на пиках хвостами, но это была не конница, а просто табун, и острые верхушки бурьяна я принял за пики.
Надо было спасаться от бездействия, оно во много раз хуже голода, и я потащился в поселок.
Я шел мимо водокачки, высоко, как журавль, поднимая ноги, и не знал, почему я это делаю.
Над станцией возникал нудный звук, будто вибрировала двуручная пила, застрявшая в сыром бревне… Возникал и пропадал. И опять: «З-з-з-з-ув!..» Я поднял голову и посмотрел в небо, пытаясь понять, откуда идет это? Пространство вокруг было заполнено приглушенным дневным гулом, в котором все звуки слиты. А пила опять зазвучала: «З-з-з…» Я вдруг понял, в чем дело, испугался и, прикрывая ладонью голову, побежал в кусты, в тень. Со стороны, наверно, это походило на бред — я бежал, виляя и высоко вскидывая колени, заваливаясь на спину. И уже под кустами хлопнулся, и тяжелая тошнота накрыла голову звенящим колпаком. Это был первый в моей жизни солнечный удар.
Я отлежался в тени, свернул пилотку из старой газеты и пошел пыльной улочкой, заглядывая во дворы. Меня еще слегка покачивало, и я бродил чисто автоматически. Ведь надо было что-то делать! Чувствовал я себя скверно и время от времени, не обращая внимания на удивленные взгляды, высовывал язык по-собачьи, чтобы удалить из себя остатки перегрева.
В каком-то из дворов я увидел развешенное белье и старуху, которая с ним возилась. У меня возникла идея, я свернул и встал у штакетника, ожидая, когда она меня заметит. Она замерла с простыней в руках, настороженно на меня глядя.
— Бабка, я тебе дров наколю, — сказал я. — Или еще что-нибудь сделаю…
Она боком ушла к крыльцу, не отрывая от меня глаз, и исчезла в доме. Сейчас чего-нибудь вынесет… У меня загодя запершило в горле от слезливой благодарности и умиления, в своем воображении я уже сидел за столом и хлебал ароматный борщ, а бабка, подперев кулаком голову, слушала про то, какой я несчастный.
Из дверей однако же вышла не бабка, а полуголый парень. Что-то дожевывая на ходу и поддернув сползающие брюки, он сбежал с крыльца. По его решительному хмурому лицу я догадался, что сейчас будет, и быстро пошел прочь. Потом оглянулся. Он не стал меня догонять, просто стоял у калитки, все так же двигая крепкими челюстями, поддергивал брюки и смотрел мне вслед.
Я бродил по станции до самого вечера, спал на ходу, и стоило мне закрыть глаза — видел скифскую конницу. Она текла мимо поселка позвякивающим цветным потоком, я видел смуглые лица воинов с подсохшей на висках солью, медный блеск лат и слышал конский храп, цветные бунчуки колыхались над лошадиными спинами и степная пыль шлейфом тянулась из-под копыт. В этой картине было что-то, важное, что-то необходимое мне. Стоило мне присесть в тени, закрыть глаза и я опять видел лоснящуюся шкуру войска, которая переползала через мягкие складки бесконечной земли, вдруг возникала в серебристых ковылях темным прогалом, оттуда несся терпкий запах лошадиного пота, крови, железа и шкур, и можно было вообразить, что я всего лишь добровольный изгнанник, что стоит мне сделать шаг — и я тоже окажусь в седле, среди них, за мной поплывет земля в серебристом качании и я тоже буду мерять простор от звезд до солнца, кружить во времени и видеть над собой блеск копья.
То ли от этих видений, то ли оттого, что мне надоело ходить среди настороженных человеческих взглядов бродячей собакой, я ушел в степь. Когда начало темнеть, пошел на север, вдоль путей, и на первом километре