[пропущена строка из-за типографского брака]
ции пешком, но потом запал иссяк, я свернул в сторону, прошел еще немного, бросил рюкзак и сел в бурьян.
Он скрывал меня с головой и терпко пах. Сухие стебли шевелились, тихонько постукивали друг о друга, и от этого шел по степи неумолчный шорох, будто она мне что-то шептали, а может, и не мне. Земля была теплая, прогретая, я лег и закрыл глаза. Это была очень старая земля, не та, что в поселке — развороченная, растоптанная в грязь. Это была старая, сухая, теплая, даже на ощупь теплая добрая земля, которая давно пережила сама себя и стала чем-то иным, чем-то похожим на плоть. Она была плотная, но мягкая, как одно большое упругое тело, и дышала. Я чувствовал это спиной, засыпая и согреваясь. Я еще успел подумать, что это земля мне неизвестна, она какой-то другой породы. Ведь что она такое? Ее пашут, рвут плугами, и это кажется нормальным. Но здесь, в степи, мне стало казаться, что земля должна быть именно такой, как эта. Чтоб можно было лечь, прижаться к ней спиной и согреться.
Во сне меня кто-то дернул за ногу, вдруг показалось, что это опять Сидоренко, что он меня и тут отыскал, и я вскочил.
Низко висели звезды, шуршал бурьян. Черная собака, ворча, тянула меня зубами за штанину. Я испугался, крикнул на нее и пнул ногой. Она отбежала, залаяла, потом присела и, задрав морду, завыла. Я кинул в нее стеблем бурьяна, вырвав его из земли с корнем, она отпрыгнула и обежала меня кругом. Я не знал, чего она хочет, и лихорадочно стал выцарапывать из рюкзака нож. Она осторожно подошла поближе, опять залаяла на меня и заскулила, а потом легла, положив морду на лапы. Я успокоился и понял, что ничего плохого она не замышляет, а просто ее кто-то выгнал, она соскучилась по людям здесь, в степи, и хотела меня разбудить.
Потом она опять завыла, я закричал на нее, она постояла и убежала. Бурьян шуршал где-то рядом, шорох обошел меня кругом и стал удаляться. Я лег, но уже не смог уснуть. Звезды тускнели, к утру стало холодно и выпала роса.
…Казалось, какая-то целенаправленная злая сила держала меня на привязи вот уже третьи сутки. Утро-вечер, утро-вечер, солнце по кругу, и все тот же вокзал в облупившейся вылинявшей краске, или, может быть, в самом названии «Филоново» есть намек на некую ленивую тягомотину, на безалаберность, которая даже в безбилетном проезде на товарных поездах дает себя знать?
Опять висело над степью в белесом, вылинявшем к осени небе тусклое, горячее солнце и однообразно, без порывов дул ветер. Было ощущение, что движется разом весь воздух, и это неторопливое движение рождало ровный, на одной ноте, гул.
Я сидел в скверике, на скамье, где-то в листве надо мною орал громкоговоритель, из него неслись то песни, то марши, он хрипел, стонал и захлебывался, потому что даже железо, видимо, не могло снести напора этой бездумно пузырящейся радости, казалось, это летят сюда, на захудалую, потерявшуюся в степи станцию, отголоски далекого праздника, которого никому из нас никогда не узнать. Громкоговоритель вдруг начинал гнусаво фонить, забивая гудом пространство, и казалось, что в голове у тебя коловоротом вертят дыру. Я потерял время в своих засыпаниях и забыл, сколько я здесь нахожусь. Я еще посидел, послушал песню, которая рвано неслась из репродуктора, и пошел искать сержанта Сидоренко. Момент настал, я уже не представлял, как мне иначе отсюда уехать, пусть хотя бы до ближайшей большой станции, где много народу и поездов.
Бессознательно я старался идти другой дорогой, по другим улочкам, мне казалось, что, может быть, где-то на незнакомой мне улочке караулит удача, ведь всегда надеешься на лучшее, а где ж ему быть, как не там, где ты еще не был. Но улочки все были похожи одна на другую, все на одно лицо, с собачьим лаем, черемухами, тополями, разрытыми трубами и неторопливо бредущими по своим делам одинокими прохожими. И, как обычно, висели всякие красочные плакаты, на которых белозубые мужчины и женщины предлагали страховать свою жизнь, отдыхать в Крыму и летать самолетами «Аэрофлота», — в этой пыли и скуке под провисшими проводами они казались жителями каких-то других миров. Но я все время помнил про степь вокруг поселка, про бесконечное шевеление рыжей травы и размытый горизонт, за которым ничего не было видно. Я старался вспоминать о скифской коннице, которая кружит вокруг поселка, и от этого становилось легче.
Забор вокруг отделения был высокий, глухой, выкрашенный какой-то грязноватой краской, — и я не пошел в отделение, а стал кружить вокруг. Я надеялся — чем черт не шутит? — встретить Сидоренко на нейтральной территории, чтоб он мне козырнул и сказал: «А-а, явился-таки, а что я тебе говорил!» И я сразу рассказал бы ему про столовую, и про деда, и про базар, и мы бы вошли во двор отделения как добрые знакомые. Сидоренко, несмотря на свое сержантское звание, почему-то казался мне здесь главным, — будто он только снисходительно притворяется подчиненным, а на самом деле всем здесь заправляет.
В одном месте к забору примыкали чьи-то гаражи, между ними и забором было пространство, захламленное досками, ящиками и прочим сором, а на крыши свисали ветви деревьев. Я проскользнул туда и уселся на крыше, с которой можно было наблюдать за двором отделения, оставаясь незамеченным. Из дверей то и дело выходили люди в форме, в окно видно было, как они там, в дежурке, о чем-то разговаривают и смеются, но за столом сидел не лейтенант, а кто-то другой, Сидоренко не было видно. Я сидел долго, но его все не было. Два дружинника привели цыганку. Она осыпала их бранью, потом начала голосить, перестала и льстиво принялась уговаривать дружинников и расхваливать их — какие они молодые и красивые. Они смеялись. Цыганка посулила ворожбой лишить их счастья в семейной жизни и мужского достоинства, дружинники захохотали и потащили ее в дверь. Она царапалась, кричала, мимоходом доставая из-под юбки какие-то пакеты и разбрасывая их по двору: наверно, в пакетах было что-то запретное. Дверь за ними захлопнулась, потом один из дружинников вышел и собрал пакеты.
Сидоренко все не было, и я подумал, что скорее всего он сегодня отдыхает после работы в ночь и торчать на крыше бессмысленно.
Остаток дня я провел за поселком, в степи. Лежал в бурьяне и смотрел, как колышутся надо мной метелки дикого овса и ковыльные пряди. Я не мог ни о чем думать, боялся сна, и он мешался с явью, и где-то близко текли в пыли бесконечные копыта, достаточно было поднять голову, чтобы опять увидеть череду прокаленных солнцем лиц и блеск железа.
К вечеру я пошел на станцию и на улице, которая выходила к вокзалу, увидел у продуктового магазина машину, в которой перевозят хлеб. Грузчики в синих халатах таскали в магазин лотки с буханками. Даже через улицу я уловил запах свежеиспеченного хлеба. Горячие буханки еще дышали кисловатым духом опары, и запах этот встал в горле комом, распирая его.
Я перешел улицу и заходил вокруг машины кругами, потом сел неподалеку на корточки. У меня потекла слюна, я глотал ее, и она опять натекала. Не в силах терпеть, я подошел ближе.
— Хлебец ждешь? — спросил меня худой горбоносый грузчик.
Я кивнул.
Он поставил лоток на ящики у входа, взял буханку, оторвал зубами захрустевший угол, прожевал, потом быстро подошел к машине и кинул буханку на сиденье, а сам, подхватив лоток, исчез в дверях. Меня облило горячим потом. Я встал и медленно пошел вдоль машины, как бы гуляя. Проходя мимо кабины, привстал на цыпочки и заглянул. Буханка лежала на коричневом дерматине, и надкушенный край пушился пористой сероватой мякотью. Надо было только распахнуть дверь, схватить буханку и убежать. У меня затряслись руки, в голове загудело, но я никак не мог решиться, ходил мимо кабины взад-вперед и ждал, когда грузчики скроются в магазине оба. Но кто-нибудь из них обязательно оказывался у машины. Наверно, в тесноте магазина им было не развернуться и они ходили по очереди.
Наконец они кончили таскать. Один остался у машины и закурил, второй исчез в магазине. Потом он вышел вместе с шофером, они сели в машину и уехали. Выглянула продавщица в белом халате и захлопнула дверь.