Но как только переделанный по совету Бажанова эскиз утверждался, дороги художников опять надолго расходились.
Бажанов и к себе был строг необычайно. Рассказывали, что однажды, окончив роспись в каком-то клубе, он заявил директору, что недоволен своей работой и от денег поэтому отказывается.
Директор долго ходил за Бажановым и, расхваливая его работу, уговаривал получить деньги, так как они были уже выписаны в ведомости и бухгалтер не знал, куда их девать.
2
— Ну, что поделываешь? — закричал еще с порога Бажанов. Прогрохотал на середину комнаты, опрокинув бутсами банку с клеем, и сел на койку. Взгляд его уже скользнул по этюдам и задержался на картине, отчего мне сразу стало как-то не по себе.
Чикин остался стоять у порога, боясь, очевидно, запачкать брюки или пальто.
Пока Бажанов раскуривал трубку, я повернул к нему мольберт с картиной так, чтобы она не отсвечивала.
— Подбился я деньгами, Алешка, — безучастно заговорил он, ероша тонкими пальцами бороду и не отрывая от картины похолодевших глаз. — Может, выручишь?
Даже не взглянув на сотенную бумажку, сунул ее в карман спецовки и пустил в бороду из ноздрей две прямые струн дыма.
— Молодец, Алеша! — снисходительно заговорил от двери Чикин, не глядя на Бажанова, но обращаясь явно к нему: — Вот изображена здесь всего лишь картина повседневного труда, а как в ней все значительно, приподнято, монументально. Чувствуется гражданственность и героичность. А какая звучность цвета!
Бажанов задымился весь от трубки, вот-вот вспыхнет пламенем, и тоже, не глядя на Чикина, спросил его:
— А к чему в жанровой живописи монументальность? Зачем в ней эта торжественность и повышенная звучность цвета? И совсем это неуместно тут, фальшиво даже. Разве в жанровой картине нельзя выразить глубокую мысль и сильное чувство естественно, органично?
Чикин, даже не ответив Бажанову, заговорил со мной:
— Я к тебе, Алеша, на минутку. Есть деловое предложение. Сколачиваем бригаду для росписи текстильного комбината. Поедешь? Эскиз уже утвержден.
— Что за эскиз? — равнодушно поинтересовался Бажанов, не поворачивая головы.
Пытаясь казаться тоже равнодушным, Чикин заговорил небрежно, а под конец все больше подогревая себя:
— Мой. Представляешь себе, на фасаде главного здания — идущий Сталин. Ну, тот, что на фотографии в фуражке и сапогах, с рукой за бортом шинели изображен. Монументально! Во всю стену. За пять километров будет видно. А пониже, с боков, для симметрии — понимаешь? — фигуры работниц за станками. Ряды станков со склоненными над ними фигурами. Так что Сталин идет как бы по пролету… Директор как взглянул на эскиз, так и ахнул. «Вот это, — говорит, — и смело, и оригинально!»
— Сколько платят? — неожиданно заинтересовался Бажанов.
Как бы между прочим Чикин ответил небрежно и торопливо:
— По договору двадцать. Ну и разные другие блага: кормежка бесплатная, премия, конечно…
— Мало, — убежденно заявил Бажанов. — Вот мне предлагают заказ — это да! На полсотни тысяч! Жаль, что не с руки мне, да и возиться с ним некогда. А тебе бы как раз, Фомка. Хочешь, уступлю?
— Где? — впервые повернулся к Бажанову Чикин, заметно оживляясь.
— Понимаешь, поп тут один высокопоставленный в переговоры со мной вступил. И, черт его знает, кто ему про меня сказал! Церковь ему, видишь ли, надо расписать. Ну, угодников там разных, картину на библейскую тему. Спасителя. Тайна деяния этого, конечно, гарантируется. Все будет шито-крыто…
— Это интересно! — еще более оживился Чикин. — И что же он, вполне серьезно?
— Да уж куда серьезнее-то! Аванс мне пять тысяч предлагал.
— Хм!.. — забегал вдруг встревоженно глазками Чикин. — А подождать он месячишка два не может, пока мы со своими заказами управимся?
— Поп-то? — усмехнулся Бажанов. — Не-ет, брат. Ждать он не будет. У него тоже дело не терпит. Ему, понимаешь, веру срочно поддержать надо, тоже монументальная пропаганда нужна. Только имей в виду — поп этот не то что твой директор: толк в искусстве понимает. Он от тебя души потребует, настоящего творчества, а не халтуры…
— Как жаль! — цокнул в досаде языком Чикин. — Кабы не договор у меня…
— Да что тебе договор! — махнул рукой Бажанов. — Оттянешь как-нибудь. Скажешь, к примеру, что без земляных красок писать нельзя, а за ними, мол, в Ферапонтов монастырь ехать надо, на Север, да собирать их, да молоть сколько времени придется…
— Верно, — уже не видя и не слыша ничего больше, обрадовался Чикин. Потом смятенно и нерешительно уставился на Бажанова:
— А удобно это будет… святых-то писать?
Бажанов удивленно поднял узкие плечи.
— Да не все ли тебе равно, кого писать? Тут одна только опасность может быть: стиль иконописный усвоишь, ну, скажем, манеру Дионисия или рублевскую, а потом и из Сталина лик сделаешь.
— Ну, что ты! — не чуя издевки, возразил Чикин. — Тут примениться надо только. Это я могу…
— Да я тоже думаю, что можешь! — одобрил его Бажанов. — Ты же будешь по трафарету писать. Ну как же тут ошибиться? Главное, трафарет не потерять…
— Слушай, забегу я к тебе завтра… — все более воодушевлялся Чикин, то расстегивая, то застегивая модное пальто.
— Забегай. Зачем же тебе упускать такой заказ? Еще, пожалуй, перехватит кто-нибудь. А что? Я таких чижиков знаю!
За все время разговора Бажанов ничем не выдал себя, лишь подмигивал неприметно мне левым глазом. А когда дверь за Чикиным хлопнула, зло удивился:
— До чего же жаден оказался Фомка-то! На целых двадцать сребреников дороже продался, чем Иуда.
— Так ты и в самом деле попу его сосватаешь? — возмутился я.
Бажанов зевнул лениво:
— Не возьмет его поп. Ему халтурщики не нужны.
И с досадой покрутил встрепанной головой.
— Обидно, что настоящего художника поп у нас из мастерской утянул. Не сумели удержать… Так тот хоть верующий… Фомку же я попытал только, чтобы показать тебе, с кем дело имеешь…
Поскреб сердито свою бороду и повернулся к моей картине.
— Не пойму, что у тебя тут изображено, а?
— Как что? — обиделся я. — Варят сталь. Пробу берут. Тема производственная, нужная.
Бажанов шевельнул бородой в улыбке:
— Ах, вон что! Ну, берут пробу, и что же?
— Проверяют.
— Ага. Значит, взяли и проверяют. Ну, а дальше? Хорошая получилась сталь или плохая? Довольны они ею или им все равно? Вообще-то, думают они у тебя о чем-нибудь, чувствуют что-либо? Ни по лицам, ни по фигурам я не могу об этом никак догадаться. Не чувствую, понимаешь, в них внутренней жизни…
— Видишь ли, — растерянно стал я оправдываться, — тут поставлена чисто композиционная задача…
Бажанов молча схватил попавшийся ему под руку пустой холст и закрыл им целую четверть картины с правой стороны.
— Видишь?
— А что?
— Как же ты ничего не видишь? Ведь от того, что я закрыл часть картины, в ней ничего не изменилось…
Прикрыв теперь холстом левую сторону картины, спросил:
— А теперь видишь?
— С композицией что-то неладно, — тяжко страдая, сознался я.
— То-то и есть. При хорошей-то композиции нельзя вершка лишнего у картины отнять. А у тебя, хоть две фигуры убери из картины, хоть пять в ней прибавь, хоть пополам ее разрежь, ничего не изменится. И знаешь почему?
— Почему?
— Да потому, что ни содержания, ни сюжета в картине твоей нет. Зачем же ей композиция? Не картина, брат, это у тебя, а иллюстрация к учебнику литейного производства. Только и всего.
Совершенно раздавленный опустился я перед картиной на табуретку, а Бажанов пошел к двери, опять задев и уронив по пути какую-то склянку. Уже открыв дверь, он, должно быть, заметил мое отчаяние и сказал вдруг тихо и сердечно:
— Поезжай-ка, Алеша, в деревню, домой, поживи там с годик. У тебя родные-то есть? Возьми краски с собой да и пиши то, что лучше знаешь и чувствуешь. В самой жизни содержание картины ищи, а не выдумывай его. Верно тебе говорю. Захиреешь ведь тут совсем, на отшибе-то, или исхалтуришься, как Чикин…