— Разно. Одни записались, потому как у самих ничего нет, на чужое зарятся, другие — со страху…
Шорин хохотнул в кулак.
— Придумали же, черт их дери, социалиста из мужика сделать! Хо-хо! А что им? Мужик все стерпит. Над ним что хошь мудровать можно.
И повернулся к Якову, зло щуря один глаз.
— Нет, мало вас, сермяжников, жмут! Так бы давануть надо, чтобы жижа из вас потекла. Тогда вы поняли бы, что к чему!
Яков растерянно глядел в сытое квадратное лицо Шорина, со страхом думая, что тот видит его, Якова, насквозь; и чем больше слушал он этого злоязычного неотвязного человека, тем острее ненавидел и боялся его, тем сильнее тянулся к нему: чуялось, носит в себе этот человек тяжкие обиды его, Якова, на людей, думы его тайные, и вот выскажет их сейчас, научит Якова, как жить дальше и что делать теперь.
Но Шорин умолк неожиданно. Нахмурившись и отвернувшись к стене, затих до самого вечера. Яков долго томился в думах и только начал было дремать, как Шорин грузно повернулся вдруг и разыскал в густеющих сумерках горящими глазами его лицо:
— А слыхал ли ты, дорогой Яков Матвеич, что жил на свете такой старик, который давным-давно всю твою судьбу наперед определил и гибель твою предсказал?
— Врешь! — испуганно поднялся Яков, мелко крестясь. — Из святых отцов церкви старец этот?
— Нет, из ученых. Немец. Энгельсом звать.
Яков облегченно вздохнул.
— Судьба моя богу единому известна, никому больше.
Вскинув на лоб черные кустики бровей, Шорин блеснул зубами:
— Одного только старик тот предвидеть не мог, что раскулачат тебя и в лес пошлют бревна пилить. Не предполагал он, что таким дураком ты окажешься!
Забрал сердито серые волосы на макушке в горсть и придвинулся к Якову вплотную.
— Как только, говорит, власть в свои руки возьмем, помещиков сразу — по боку, мужиков победнее в артель помаленьку будем переводить, а мужикам побогаче подумать дадим: захотят в артель идти — примем, не захотят — пусть живут, как знают. Все равно, говорит, хозяйству ихнему гибель придет. Насилия, говорит, применять к ним, наверное, не придется. Сами одумаются. Жизнь, говорит, научит уму-разуму эти крепкие головы…
Отпрянул от Якова в угол и спросил строго оттуда:
— А ты одумался?
Заикаясь, Яков сказал ядовито:
— Вижу, востер ты больно! Коли знал все это, почему же не упредил меня, да и о себе не позаботился? Ага!
Шорин совсем выполз из угла и ласково потрепал Якова по плечу.
— Упреждали тебя, дорогой Яков Матвеич, не раз упреждали. После революции хотел ты помещичьей земельки себе загрести, да и у мужиков прихватить заодно. Тряхнула тогда за это Советская власть тебя маленько?
— Маленько! — зло ощерился Яков. — Кабы маленько, а то пудов сто хлеба комбедчики-грабители выгребли, конную молотилку да лошадь взяли. А покосу опять же отхватили сколько?!
— Ага! — обрадовался Шорин. — Упредили, значит: «Не жадничай, Яков Матвеич, не тяни руку за чужим добром, живи при Советской власти смирно». А ты одумался? Нет! Озверел ты да бунтовать начал, пошел Колчаку помогать Советскую власть бить!..
— Положим, не ходил я…
— Пошел бы, кабы случай подвернулся.
У Якова запрыгала борода, он сел, округлив глаза, как сыч.
— А ты как же думаешь, мил человек?! Чтобы я своего кровного не жалел! Лодырям все задарма отдать? Ишь ты, ловкач какой! На-ко, выкуси!
Внимательно разглядывая фигу, Шорин ласково улыбнулся.
— Да ведь отдал же нынче, однако!
Яков крикнул шепотом, задыхаясь:
— Отняли у меня! С кровью вырвали.
— Советская власть еще тогда же, сразу после революции, к ногтю бы взяла тебя, да силы у ней для этого было маловато…
— То-то и есть! Без хлеба-то немного напрыгаешь.
— Когда нэп она ввела, опять же упредила, что терпит тебя временно. Вот тут-то бы и одуматься тебе! А ты обрадовался сдуру-то: «Теперь, дескать, воля дана мне, что хочу, то и ворочу!» И начал землю арендовать у безлошадников, нанимать батраков себе, хлебом спекулировать, да еще и посмеивался: «Дескать, на наш век дураков хватит!» А того и не заметил, что ловушку тебе Советская власть поставила. Стукнула она тебя налогом индивидуальным, но и тут в разум ты не вошел, а, наоборот, ошалел от злости: начал хлеб в землю хоронить, чтобы по твердой цене государству его не отдавать, да за обрез взялся — сельсоветчиков, активистов, селькоров бить. А тем временем Советская власть начала мужиков в артель сбивать, и остался ты ни с чем. Шкуру-то драть тебе стало не с кого. Как увидел ты свой конец — взвыл волком, озверел совсем и начал колхозные постройки жечь, скот колхозный травить, а где удалось тебе в артель пролезть, принялся на воровство колхозников подбивать да артель растаскивать. Ну, а Советская власть учит мужиков: «Хватит нам с Яковом в кошки-мышки играть, берите-ка его под самый корень!» Тут и погибель ты свою нашел.
Сокрушенно покачивая серой лохматой головой, Шорин выругал притихшего Якова.
— Ослеп ты совсем от жадности, вся беда твоя в этом! — Подвинулся ближе и опрокинул вдруг его яростным шепотом: — Обошли тебя кругом, обложили, как медведя в берлоге, а ты сослепу-то — прямо на рогатину! Да брюхом!
У Якова пусто и холодно стало внутри, словно его выпотрошили.
Он молча лег и отвернулся к степе.
5
— Так или не так? — ударил его сзади Шорин вопросом, как молотком.
— Я человек малограмотный, — вяло отозвался Яков, — где мне понять! Но вдруг поднялся, зло блеснув глазами: — А про тебя тот старик ничего не говорил?
— Н-нет, — растерянно поднял брови на Якова Шорин. — Про меня разговора не было.
— Врешь! — опять закричал гневным шепотом Яков. — Раз едешь вместе со мной, значит, и о тебе сказано было. Скрываешь, стало быть.
— Ишь ты! — сердито удивился Шорин. — Даром что малограмотный.
— Не лыком шит! — похвалился Яков.
Страха перед Шориным уже не было, он нутром чуял, что Шорин говорит не свою, чужую, ненавистную самому себе правду, да и сам-то нисколько не лучше его, Якова, хоть и прячется за словами. Скрывая злую обиду, Яков спросил его дружелюбно:
— За что пострадал-то, добрая душа?
— Да как тебе сказать… — недовольно поморщился Шорин. — Подвели под обух меня друзья-товарищи…
— Все ж таки?
— Я, вообще, по торговому делу служил, — вздохнул Шорин. — Должность большую занимал, ответственную. Жил бы теперь в Москве, кабы случай не помешал.
— Хапнул, что ли?
Покосившись на Якова, Шорин не сразу ответил ему.
— Капитала через мои руки много шло: машины там разные и удобрения химические для коммун да артелей. Без моей подписи ни пуда не отпускали. Только раз приезжают ко мне мужики из дальней волости. За молотилками и суперфосфатом. Состоятельные, видать, оборотистые такие мужики. Вроде тебя. «Нам, — говорят, — пудиков триста бы этого самого первосвату, ну и молотилок сложных штук пять». А сами бумагу мне суют, вроде как они от товарищества. А бумага-то, вижу, липовая. Ни от какого они не от товарищества, а сами по себе. Не полагалось им ничего по закону, хоть и было у меня на складах много всего. А почему много: не брали машин дорогих некоторые по своей бедности, а удобрение не брали, надо сказать, по невежеству. Не знали его цены и пользы настоящей. А эти мужики, вижу, толковые, в их руках добро не пропадет. Взял да и дал им все, что просили. С излишком даже. Нате, хозяйствуйте!
— Ну и они тебе? — живо догадался Яков.
— Отблагодарили, конечно. Да пронюхал тут один из сослуживцев. Донес.
— Надо было и ему дать.
— Не взял.
— Мало ты, стало быть, посулил.
— Не потому. Выслужиться, паршивец, захотел.
Шорин перевел тяжелый взгляд в угол и вздохнул.
— М-да. Сделал вот добро людям, а теперь сижу за них…
Яков быстро сел, злорадно усмехаясь.
— Вот те и партейный! — хихикнул он в бороду. — Другим-то не велел небось, а сам хапнул. Как это понять, мил человек? Объясни-ка ты мне, пожалуйста?