— Чего не поладили-то? — посочувствовал Тимофей.
— Говорю, не спрашивай, — отрезала Парашка, сводя тонкие брови к переносице. — Скажи лучше, что сыновья-то пишут?
Тимофей отмахнулся, сердито жалуясь:
— Да что сыновья? Не очень мы им нужны, сыновьям-то! Видать, не приедут! На заводе оба думают жить…
Закрывая рукой лицо от печного жара, Парашка спросила упавшим голосом:
— А Олеша!
Тимофей крякнул с досады на бабье любопытство. В другой раз не сказал бы ничего о сыне, а тут накипело, не стерпел, обмолвился:
— Ты вот про мужа не велишь мне спрашивать, а я тебе про Олешку говорить не стану. Нет у меня Олешки! Нарушил он всю мою жизнь, и сам пропадает невесть где. Была у меня надежда на него, да гнилая оказалась. Отрезанный ломоть — вот кто Олешка, хоть и приехал бы…
Парашка вскочила с табуретки и, ставя ухватом чугунок щей в печь, тихонько подтолкнула Тимофея осторожным вопросом:
— Собирается, стало быть?
— Некуда ему собираться-то! — не ей, а себе сурово ответил Тимофей, не поднимая головы. — Не больно его тут дожидаются, радоваться некому…
Бросив ухват в угол, Парашка со вздохом опустилась на табуретку. Просиявшими от слез глазами долго глядела перед собой. Улыбнулась вдруг счастливо.
— Приехал бы только!
И такую глубокую трепетную радость ожидания почуял в словах ее Тимофей, что оторопел сразу.
— Ты, баба, вижу…
— Ничего ты не видишь, черт старый! — вскочила с места Парашка, часто дыша и сверкая глазами. — Через кого страдаю, думаешь? Через тебя все: кабы не ты, не остался бы Олешка в городе. Когда уезжал он, что ты ему сказал? Домой не велел показываться! Озлился, что кормилец у тебя последний уезжает и хозяйство без него рушится. Не об Олеше, о хозяйстве своем ты больше пекся, а Олеши тебе нисколечко не жалко было. Молоденького такого за порог вытолкал!..
У Тимофея вся кровь ушла из лица. Вцепившись в лавку руками, он испуганно смотрел на Парашку, не мигая и весь подавшись вперед. С трудом выпрямился и зло осек ее:
— Привяжи язык, баба! Дело это наше, семейное. Тебя оно не касаемо.
Парашка припала головой к косяку и заплакала, закрыв лицо руками.
— Думала в семью войти к вам, Тимофей Ильич, — заговорила она робко, сквозь слезы, не отнимая рук от пылающего лица. И пронзила вдруг Тимофея жарким шепотом:
— Уж как я его любила, Алешеньку! Уж так его ждала! Убежала бы тогда за ним, да мама была хворая. Куда ее денешь? Не бросать же!
Подняла голову и уставилась на огонь полными слез глазами, тяжело роняя горькие слова:
— Сказал мне Алешенька-то на прощанье: «Жди, Пашутка, возьму тебя в город, к себе». Я и ждала, знала, что не обманет. А как отписал он мне, что в учение пошел, поняла я сразу — кончилась наша любовь. Хоть и звал нас потом, да раздумала я: зачем ему нужна буду такая темная да еще с хворой мамой! И не стала ему дорогу переходить. Пусть, думаю, учится. А я уж переживу как-нибудь разлуку нашу, перемучаюсь…
Смятенно теребя бороду, Тимофей зарычал:
— Кто вас знал, чего на уме вы с ним тогда держали! — И, представив, какой ладной могла бы сложиться жизнь, будь Парашка за Алексеем, вздохнул сокрушенно:
— Экие вы дураки оба, да и я с вами вместе.
Не поднимая на Тимофея глаз, Парашка поставила на стол яичницу. Заторопилась сразу:
— Идти мне надо, Тимофей Ильич. Наряд с вечера еще бригадир дал — за соломой ехать. Вечерком ужо забегу посуду помыть да в избе прибрать…
Тимофей сидел не двигаясь, опустив бессильно руки и привалившись спиной к стене.
— Обухом ты меня ударила, Парасковья. Спасибо, хоть зла за пазухой не держишь!
Низко нагнув голову, Парашка прошла молча мимо, хлопнула дверью, и сразу же весь дом после ее ухода стал наливаться тяжелой тишиной.
Пополам раскололи Тимофея думы после письма от сыновей, а сегодня и совсем расщепила его, как полено на лучину, своим разговором Парашка.
Все перевернулось в жизни, обломилось, рассыпалось, не соберешь никак: было три сына — не стало около себя ни одного; была семья — теперь остались одни с бабой; было и хозяйство крепкое — идет без ребят прахом. И кто виноват во всем? Что теперь делать? Как дальше жить?
Стал собираться в поле, вяло думая: «Застоялась, поди, вода на полосе после дождей. Не спустишь — вымокнет овес!»
Улицей шел, как в горьком дыму, ничего не видя сквозь слезы, выжатые едкой жалостью к себе.
В поле долго стоял около своей полоски, не снимая лопаты с плеча и испуганно спрашивая себя: «Ладно ли живу?»
Без сыновей на две души выделили нынче земли Тимофею. Протянулась полоска рядом с колхозной межой чуть не на полверсты, а с плугом заедешь, раз пять обернешься — и вся.
Глядя на нее, Тимофей думал тоскливо: «И не стар еще, и сила в теле есть, и душа дела побольше просит, а ткнула жизнь в закуток».
По всему краю поля холодно светлели круглые лужицы, а на полосах Назара Гущина и Тимофеевой разлилась целая омутина.
— Не пахать ли замышляешь, сосед? — захрипел над самым ухом Назар. — Рановато еще.
Он тоже пришел поглядеть на свою полоску.
— Кабы не вчерашний дождь, завтра начинать бы можно, — раздумывал вслух Тимофей. — Воду вон спустить надо…
— Не дело затеял, — встревоженно захрипел Назар. — Старики всю жизнь на этом поле воду удержать старались.
— То на бугре. А здесь — низина.
— Лишняя вода сама укатится, — упрямо возразил Назар.
Неподалеку взрокотал трактор. Оба поискали его глазами. Отрезая себе загон, трактор лениво полз, как жук, поперек поля, оставляя за собой черную дорогу. За ним бежали ребятишки и бабы. Чуть отставая, степенно шли, заложив руки за спину, старики.
— Из Степахина пришел! — пояснил Тимофею Назар. — Для показу.
— Конь добрый!
— Насидятся они без хлеба с этим конем. Наша земля тощая, глубоко пахать ее нельзя. Как вывернут глину наверх, не вырастет ничего. Гляди, к осени-то и разбегутся все опять по своим дворам…
Не отвечая, Тимофей пошел прочь. От длинной лужи стал копать к меже канавку.
— Неладно, сосед, делаешь! — услышал он сердитый окрик Назара, все еще стоявшего у дороги. — Моего согласия не было воду спускать.
Будто не слыша, Тимофей продолжал копать.
— Отступись, говорю! — уже ревел с дороги Назар.
С веселым курлыканьем освобожденная вода покатилась из лужи в межу, а по меже — в придорожную канаву.
И тут услышал Тимофей сзади тяжелые шаги. Выпрямившись, оглянулся. Назар молча шел на него с вешкой, согнув шею и зло округлив ястребиные глаза. Все, что терзало Тимофея и мешало ему жить в последнее время, сейчас как бы обратилось в Назара и вот, оскалив зубы, лезло драться. Опаленный гневом, Тимофей высоко взмахнул лопатой.
— Не подходи, голову сшибу!
Вид его был так страшен, что Назар остановился сразу и, пятясь назад, выронил вешку.
— Брось, Тимоха… — белея, закричал он свистящим шепотом. — Говорю, брось!
Круто повернулся и побежал. А выскочив на дорогу, ссутулился вдруг и, с трудом передвигая ноги, тихонько пошел прочь, жалкий, пришибленный.
Холодея от мысли, что чуть не убил человека, Тимофей бросил лопату и побежал за ним.
— Назар Тихонович!
Тот, втянув голову в плечи, шел не оглядываясь.
Тимофей закричал еще громче.
Назар замедлил шаги и стал к нему боком, не поворачивая головы.
— Вернись-ка!
Постояв минуту в раздумье, Назар повернулся и так же тяжело и медленно, не поднимая головы, пошел обратно.
— Ты уж извиняй меня за горячку, Назар Тихонович, — срывающимся голосом попросил Тимофей. — Чуть беды мы с тобой не наделали. А из-за чего? Стыд сказать, лужу воды не поделили…
И махнул рукой, садясь на колхозную межу.
— Жизнь проклятая! Друг дружке горло готовы перегрызть.
Назар молча опустился рядом и вынул кисет. Руки его мелко дрожали.
Тимофей с надеждой и сочувствием заглянул ему в лицо.
— Извиняешь, что ли?
— Не могу сразу, Тимофей Ильич! — опустил голову Назар. — Сердце не дозволяет. Дай остыну маленько…