— А ты почитай. Доклад евонный на шешнадцатом съезде. Непременно почитай. Тут и про тебя сказано. Меня ликвидируют, а середняков загонят в колхоз всех. Их сначала-то припугнули, а как видят, что дело-то не идет, умасливать начали. Дескать, середняка нельзя обижать! А сами землю, какую получше, колхозу отдали. И налог с колхозников скосили, и взаймы им денег дают. А середняку — ничего. Он и на кочке проживет.
Облизнул сухие губы языком.
— Крепостное право опять заводят, к тому дело идет. Раньше Валдаев, помещик, над нами командовал, а теперь Ванька Синицын с Савелкой Боевым. Вся и разница.
— Уж и не знаем, Яков Матвеич, писаться ли в колхоз али погодить еще, — вступила в разговор Соломонида.
— Да ведь как вам сказать, — почесал за ухом Яков, — конечно, мое дело сторона, только что выхода-то другого нету у вас. Загонят. Все равно загонят! Так уж лучше покориться. Ненадолго ведь все это. Как с голоду начнуть пухнуть в колхозе этом, так и разбегутся. Потому и советую, по старой дружбе: хлебец пуще всего берегите. А коровенку одну да пару овечек — на мясо. Пошто вам Кузина Ефимку да Синицына Ваньку в колхозе кормить? Они по корове да по паре овец привели в колхоз-то, а ты коня, двух коров, пять овец да построек сколько отдашь туда. Ты наживал, а они попользуются твоим добром, да еще понукать тебя будут.
Скребнуло у Тимофея сердце от этих слов: «Правду Яков-то говорит!»
— А может, Яков Матвеич, и столкуются мужики-то, — раздумывала Соломонида. — Кабы ладом, так артелью-то сколь хлеба можно бы напахать! Из городу вон фабричный какой-то приехал сюда, для порядку…
— А что им не ехать на даровые-то харчи! — засмеялся Яков. — Им за все плотят. Рабочему — што? Хлеб из мужика выжать. Они тут с Ванькой Синицыным живо столкуются…
— Ох, батюшки! — кинулась вдруг Соломонида к окну. — К нам ведь идет председатель-то.
Тимофей, беспокойно оглядываясь, тоже потянулся к окну.
— Чего боитесь-то? — насмешливо и спокойно сказал Яков. — Не таких видывали. Не губернатор!
Синицын, как только дверь открыл, сразу глазами сверкнул на Якова. Поздоровался, прошел смело, как дома, сразу к столу, сел у окна.
— Я к тебе за дугой, Тимофей Ильич. Вечор сломал Ромка дугу, а запасных в колхозе нету. Пока новые делаем — время упустим. За удобрением на станцию посылать надо. Так ежели есть у тебя в запасе, выручи. А мы тебе либо новую дадим, либо заплатим.
— Возьми, коли потом отдадите, — сказал Тимофей. — Жалко, что ли!
Яков улыбнулся тонко, не глядя на Синицына.
— Дивлюсь я, Иван Михайлович, сколько ты гнешь дуг, а все тебе не хватает.
— Это как понять? — сердито насторожился Синицын.
— Как есть, так и понимай. Ты ведь нас всех уж в дугу согнул.
— Вон ты куда! — мотнул головой Синицын. — Ну, ну. А еще что скажешь?
— То и скажу, что не паривши гнешь-то! Мотри, как бы не треснуло по середке-то!
Синицын засмеялся хрипло.
— Кого же это я согнул? Тебя, что ли?
— Да и меня тоже.
Весело и зло оскалив зубы, Синицын повернулся к нему:
— Из такой жерди, как ты, дуги для хозяйства не выйдет, хоть парь, хоть не парь. А и треснет, дак не жалко.
Яков прикрыл блеснувшие глаза длинными ресницами, сказал покорно:
— Твоя власть. Что хочешь, то и делаешь.
— То-то, что моя. А была бы твоя, ты веревки из нас вил бы.
Что-то булькнуло у Якова в горле, словно он подавился. Надевая картуз и поднимаясь с лавки, вздохнул миролюбиво:
— Зря мы друг на дружку зубы точим, Иван Михайлович. Али нам нельзя с тобой в мире жить? Мне ведь от тебя ничего не надо, а вот что тебе от меня надо, в толк я не возьму никак. Разве я тебе добра не делал? Когда детишки у тебя совсем были маленькие, приходил ты за мукой ко мне. Отказывал ли я тебе? Вижу, что маешься ты, с голоду пухнешь. Дай, думаю, поддержу детишек, не буду зла твоего ко мне помнить. А ты чем за доброту мою платишь мне теперь? Бог тебе судья!
Пока Яков говорил, Синицын все гладил усы задрожавшей рукой, глухо покашливая.
— Все помню, Яков Матвеевич, — тихо и горько заговорил он, выпрямляясь на лавке. — Верно, выручил ты раз меня, спасибо. Ну только за пуд муки этой баба моя все лето на покос да на жнитво к тебе ходила. Я и этого не забыл. Опять же отдавал я вам с Кузьмой землю в аренду…
— Это, Иван Михайлович, дело полюбовное и Советской властью было дозволено. Никто тебя к тому не понужал…
Синицын, царапая стол скрюченными пальцами, стал подниматься с места, не сводя с Якова глаз и вытягивая вперед жилистую шею.
— Дозволено? Ты с моей земли пудов сто пшеницы доброй снял, а со мной как рассчитался? Знал, что весной хлебом я бедствую, так овса мне гнилого всунул за аренду. Пожалел, вишь, ребятишек моих!
И поднялся во весь рост, сверкнув глазами и шаря что-то рукой на столе.
— Ежели Советская власть дозволила землю арендовать, так рази ж она дозволяла тебе кровь из нас пить? А?
У Якова часто запрыгала борода. Уставившись на Синицына белыми от гнева глазами, он, как слепой, шел мелкими шажками от двери к столу.
— Господи, твоя воля! — попятилась в испуге Соломонида.
Тимофей вскочил и, загораживая Синицына, уперся ладонью в грудь Якову.
— Не пущу, Яков Матвеич! Уйди от греха.
Яков перекрестился, отступая к порогу.
— Тебе, Иван Михайлович, вовек добра людям столь не сделать, сколь я сделал! Вот и Тимофей Ильич скажет, он помощь мою знает, не один год около меня кормился.
— Уж не поминал бы лучше про это, Яков Матвеич! — сухо молвила Соломонида, поджимая губы и часто заморгав покрасневшими глазами.
Тимофей, хмурясь, стоял около стола и молча теребил руками холщовую скатерть.
Будто не слыша и не видя ничего, Яков тряхнул головой с видимым сожалением.
— Видать, не сговоримся мы с тобой полюбовно, Иван Михайлович.
Синицын, медленно оседая на лавку, отрезал:
— Нет. И сюда больше не ходи. Не мути зря людей.
— Али мне говорить с ними запрещено? — поднял сычиные брови Яков. — Вроде и закона такого нет. Да и не хозяин ты в этом доме.
Синицын стукнул ребром ладони по столу.
— Добром упреждаю тебя: ежели узнаю, что агитируешь супротив колхоза — пеняй на себя! Понял? А в сию минуту поди вон отсюда.
Уже шагнув через порог, Яков оглянулся.
— Не забудет господь ничего, Иван Михайлович. Коли ты людям петлю на шею накидываешь, покарает он и тебя, не обойдет судом и гневом своим.
Закрыл неслышно дверь и прошел сенями, не скрипнув, не брякнув.
Синицын припал к окну, тихо и злобно говоря:
— К Назару Гущину пошел, собака! Одномышленников себе ищет.
И, обернувшись, подозрительно уставился на Тимофея.
— Чего посулил тебе? Ничего? Ну, не успел, значит.
Сел опять к столу, задумался.
— Две дороги у тебя, Тимофей Ильич: одна к нам, в колхоз, другая — к Яшке Богородице. Выбирай!
И прямо взглянул Тимофею в лицо.
— Ну только помяни мое слово, подведет он тебя под обух!
— Погожу я пока, Иван Михайлович, — опустил глаза Тимофей.
— В обиде ты на меня, знаю, — негромко, виновато заговорил Синицын. — Круто я с тобой обошелся тогда, неладно. Верно это, винюсь. Но ты, Тимофей Ильич, на меня и обижайся, а не на колхоз…
Ничего не отвечая, Тимофей вздыхал только. А Синицын, низко уронив серую голову, жаловался угрюмо:
— Озлобили меня противу людей с издетства. Возрос я сиротой, в нужде да в побоях у дяди, сам ты его знаешь. И переменить себя не умею. Тебе вот собственность проклятая мешает в коммунизм идти, а мне — характер мой…
Голос у него перехватило, глаза вспыхнули острой болью.
— Эх, Тимофей Ильич! Ведь время-то какое: сами супротив себя восстаем! Рази ж я не понимаю, как тебе трудно свое, нажитое отдать да себя переламывать! А мне-то, думаешь, легко было перед всем собранием грехи свои сознавать? А виниться к тебе идти было легко? А райкому, думаешь, легко теперь ошибку свою поправлять? Это понимать надо, Тимофей Ильич.