Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тащились нищенские санки с залатанной плешивой накидкой, едва прикрывающей седока. Уткнув нос в воротник, рукав вложив в рукав, забытый в санках седок покачивался одновременно со стариком извозчиком, а тот подергивал пеньковыми вожжами. По краю панели трусила собачонка.

Проносились, отдавая звоном оконных стекол, ловкие и могучие лихачи. Над конем вздувалась яркая сетка. Конь обсыпал ее комьями снега из-под копыт, пугался и пенил губы. Кучер, как бы от стремительности бега, гнулся то вправо, то влево, оглядывая дорогу впереди; вожжи держал с достоинством. А ездок, обхватив за талию даму, склонялся к облучку, о чем-то крича, тогда как дама закрывала свой нос маленькой муфтой. Полость саней была из яркого зеленого плюша, поверх накидки — белый медвежий мех, и над всем, и за ними — звон бубенцов и свист…

Тянулись неповоротливые, на толстых, как бревна, полозьях гужевые дроги. Ямщики, а по-здешнему все те же биндюжники, ежась, шли стороной, кнут под мышкой, пар изо рта.

К вечеру начинал садиться снег. У стекла вились снежинки. По улице с лесенкой на плече проходил фонарщик, зажигались фонари.

С приближением вечера я и сестра моя затихали. Рост человека лишь начинался. Внешний мир являлся мне в виде любопытных предметов. Сознание образовывалось, едва появлялась способность оценивать смысл вещей, опыт и посторонние влияния предвосхищал инстинкт.

Мне шел шестой год.

Однажды, в день ранней оттепели, с улицы принесли дворникова сына. Он катался в парке на салазках и, мчась с кручи, разбился, налетев на дерево. Его глаза почти выпрыгнули из глазниц, из карих они сделались синими… Череп треснул и выпустил мозг наружу, как лопнувшее яйцо — белок.

С удивлением наблюдал я жуткую перемену в этом всегда стремительном, непримиримом мальчике, опасном для комнатных детей, за играми которых следят из окна.

На следующее утро я встретил его сестренку.

— А Коля наш помер, — воскликнула она непринужденно. — Он лежит в шишовнике, его будут отпевать!

Такое положение Коли вызвало во мне любопытство и сострадание, поднимающееся от сердца. Девочка вместе с Колиной матерью направлялись к нему. Я сбежал с ними.

Колина мама несла в узелке блюдо с рисовой бабкой, украшенной цукатами. Она была строга и молчалива.

— Пойди, — сказала она мне, — пойди, поздоровайся с Колей, — как будто Коля был жив.

В часовенке при приемном покое оказалось еще несколько ребят нашего двора. Они стояли с приколотыми к левому плечу восковыми розетками и голубыми бантами и держали свечки; их огоньки похрустывали. Меня поразили два человека, они действительно, как обещала мне девочка, ходили вокруг и пели. Их одежда была вроде маминой мантильи — красивая, без рукавов. Они, производя звон, вытряхивали клубы душистого дыма.

Я долго смотрел на Колю, но лицо его покрыли кисеею, и только в пальцах, подобно своим товарищам, он держал похрустывающую свечку.

В комнате пахло так, как пахнут мамины шкатулки с лентами, пуговицами и духами. Когда люди в одеждах без рукавов запели особенно громко, женщины запели вместе с ними, а Колина мама закричала. Детям сделалось страшно; они косились друг на друга, готовые заплакать. На помост взошел Колин отец, дворник Дорофей, перекрестился и поцеловал сына в лоб. Затем он стал приподнимать ребят, и те тоже — неловко, кто куда — старались положить свой поцелуй. Сильные руки подхватили и меня. Я увидел тусклый, изумленный глаз.

Это вовсе не был Коля. Глаз смотрел на меня долго, и долго держалась необыкновенная тишина. Я испугался того, что Коля подумает, будто я не хочу его поцеловать, и, как его отец, изловчившись, зажмурился и коснулся губами лба. Сквозь кисею губы накололись о жесткие Колины волосы.

Но прибежала Настя. Она уже выталкивала меня на улицу. Очень хотелось порасспросить ее обо всем, что заняло мое воображение, но Настя лишь приговаривала:

— Вот уж придешь домой, отец тебе расскажет!

Дома плакала мама и даже не пожелала видеть меня. Наташа смотрела с испугом, а отец, встретив меня, больно ухватил за плечо и отвел к стенке, в угол.

Это история моего первого ужаса и наказания.

Уже смеркалось. По обоям пошли тени и световые пятна с улицы. Утомившись всхлипывать, я лишь шмыгал носом и вздрагивал — скорее от жалости к Коле, нежели от обиды. В памяти возвращалось видение гроба и свечей. Все, что я видел — гроб, свечи, пение, кадила, странный мертвый мальчик, — теперь медленно, как чудовище, оборачивалось ко мне своею противоестественной, оголенной, скользкой желтой стороной; становилось беспокойно. Чтоб отогнать страх, я начал плевать на обои и растирать их, стараясь вызвать на обоях блеск…

Очнулся в своей постели от страшного видения: из золотого мерцания появился Коля, его глаз стоял передо мною отдельно; больно ухватив за плечо, он приподнял меня, и я, чувствуя свою тяжесть, полетел в пустоту.

Я плакал и на материнские увещевания отвечал:

— Не могу заснуть, мне очень сильно снится.

Обида и ужас были вознаграждены тем, что мать уложила меня с собою.

Мое поколение прислушивалось к голосам жизни под стенами вокзальных переходов, в тесных теплушках или — в редкие часы довольства — у железных комнатных печей. С кулаком под ухом прислушивались мы к звукам камня, дерева и земли, к возгласам тех людей, которые, не подчиняясь склонности спать, спать и спать, приближались откуда-то к спящим и поднимали их, чтоб перенести их сон с камня на доски вагонов, от, запахов загаженного дерева к запахам мартовского снега, тающего во впадинах земли. Сжимаясь и мучительно почесывая кожу, я надеялся тогда, что буду тронут последним; и за время, покуда человек от противоположного угла приближался к моему, я успевал заснуть, отдаться видению, проснуться и вновь заснуть — столько раз, сколько между мною и человеком, расталкивающим спящих, было таких, как я, изнеможенных и упорных мечтателей.

Я, улыбаясь, вспоминал тогда сны у материнского тела. В широкой и мягкой постели все было иначе, нежели в моей, ставшей уже несколько тесной для меня кровати, окруженной сетью из крепких шелковых шнурков. Здесь была изучена каждая ямка. Подушка уминалась раз и навсегда определенным образом — в сторону стены, и мое тело, изогнувшись, укладывалось в углублениях матраца с такой уверенностью, с какой искусная рука Насти укладывала вдоль краев противня тесто для вертуты.

Но в широкой материнской кровати все было иначе.

Сонная мать нашептывала мне слова утешения, и, как зверек, я жался под ее боком, пахнувшим постельным бельем и ванной. Здесь я искал положения для своего небольшого тела, — страна была мало знакомая, но она была сильная, гостеприимная, не оставляющая для меня никаких сомнений и опасений. Слабо блестел ночник — маленькая керосиновая лампочка, освещающая предметы не более как на расстоянии протянутой руки. В темноте всхрапывал отец, иногда сквозь сон он кашлял.

В марте из-за откинутой форточки появлялись новые звуки — звуки, от которых отвыкаешь в течение зимы. Уверенная в наступлении весны, где-то неподалеку неторопливо верещала птица. Она взвизгивала устало и примиренно, как ребенок, который только что горько плакал, но его уже утешили, обида сменилась умилением, и он, уткнувшись лицом в колени старшего, тихо и восхищенно всхлипывает. Она взвизгивала, счастливая тем, что ей больше не мерзнуть, снег оттаял и в весенней навозной жижице много поклева и теплого пара. Другая птица подсвистывала ей чуть слышно. Слышно было, как дворник скребет лопатой остатки снега и метет метлой лужи.

Доносились со двора голоса детей и с улицы стук копыт и пролеток. День стоял высокий и немного печальный. Солнца было еще мало, но все же на дворе воздух становился теплей, чем в комнате.

С каждым днем все тягостней повязывать горло шарфиком, и вдруг, выйдя из потемневших комнат, ты останавливаешься. Двор полон сосредоточенного сияния. Вдоль подворотни сквозит теплый ветерок, стекла в полукруге ворот — цветные, как желатин, — повторяют себя на влажном асфальте. За воротами у панелей, морщась на камнях, текут лиловые ручьи. Лужи пахнут морем.

73
{"b":"817339","o":1}