Но каким же наивным увидел я себя, слушая речь Горького! Он поражал мое воображение прежде всего огромной, выстраданной мудростью, необычайной озабоченностью судьбой родной литературы. Слова Горького и волновали, и тревожили, и заставляли всерьез задуматься: да за свое ли дело берусь? Я впервые понял, какую большую ответственность перед народом должен взять на себя, вступая на литературное поприще, и это чувство, родившееся в те минуты, когда я слушал Горького, уже не покидало меня никогда. Я впервые понял тогда, какой огромнейший путь должен пройти, сколько положить труда и преодолеть разных трудностей, чтобы стать писателем! Это была главная мысль, какая родилась в моем сознании еще задолго до того, как Горький закончил свою речь. «Однако не хватит у меня сил и ума, — невольно думалось мне тогда. — Не мое это дело, литература…» И все же я не чувствовал, что Горький убивает все мои надежды. Даже для меня, едва взявшегося за перо, в его речи, полной высоких требований, было и что-то обнадеживающее…
— Все вы сами великолепно понимаете, что литература — дело нелегкое, — сказал под конец Алексей Максимович. — Тем не менее за это десятилетие у нас выросла литература, которой Запад все больше и больше увлекается, там переводят таких литераторов, каких я, например, не знаю, а я слежу за ростом литературы внимательно… Вообще мне кажется, что за всю историю человечества не было эпохи, когда в течение такого ничтожного отрезка, как десятилетие, вдруг хлынула в жизнь столь мощная волна пишущих книги… Имейте в виду, что мы действительно начинаем строить литературу, которая уже почти не уступает работам моего поколения. Мы можем насчитать уже пятнадцать — двадцать книг, которые останутся надолго. Это факт. Они написаны, они живут и становятся рядом с произведениями крупнейших писателей. Творится огромное дело, великое дело. Повторяю, не было — я глубоко уверен в этом, — не было в истории человечества такого взрыва энергии, такого роста всюду и везде, во всех областях. Это надо учесть, это надо помнить, этим надо жить, этим надо питаться!
Такой взгляд на все, что происходило тогда в нашей стране, в частности на явления в молодой советской литературе, прозвучал для нас, делегатов съезда, призывом к творческому дерзанию. Хорошо запомнились и последние слова Алексея Максимовича, произнесенные с большим воодушевлением:
— Мы являемся таким поколением, которое кладет совершенно новые камни, строит совершенно новое здание! Мы являемся новым, совершенно новым рычагом в истории человечества! — И на прощанье он помахал нам рукой. — Всего доброго, товарищи! Побольше энергии, силы, стремления к победе, к творчеству!
Это было все равно, как если бы он каждого из нас похлопал по плечу и каждому сказал: «Не вешай голову! Действуй смелее!» Что ж, работать и работать — это не страшно, можно и до седьмого пота…
…Потом все члены президиума, вместе с Горьким, спустились в зал и заняли первый ряд, а на помосте появился фотограф с огромной камерой на треноге. С завистью я поглядывал на тех, кто находился рядом с Горьким и слушал еще какие-то его слова. Я чувствовал себя обделенным, и поэтому, когда Горький, прощаясь со всеми, направился к двери, я использовал все свои природные возможности для того, чтобы пробиться к нему поближе. И ловок же я был в молодости, стало быть, если мне удалось-таки пронырнуть в бурлящем потоке людей и настичь Горького, хотя уже на лестнице! На ходу его расспрашивали о здоровье, о том, как тяжела была дорога из Италии, о его ближайших планах. Слава богу, у меня все же хватило ума не полезть к нему со своими расспросами, хотя я и шел почти рядом да и вопросы вертелись на языке!
Двери подъезда распахнулись, и мы увидели, что на улице хлещет дождь. Кто-то стал возмущаться непогодой, но Горький, словно стараясь и тут всех приободрить, сказал:
— А в Италии нынче был снег.
Это было воспринято как нежелание Горького обрывать разговор на полуслове, и его опять засыпали вопросами со всех сторон.
К подъезду подошла машина. Горький поднял воротник летнего пальто, но продолжал стоять, хотя ему надо было сделать всего четыре шага. И мне подумалось, что он не дождя боится, а скорее всего, боится обидеть писателей, не ответив на какие-то их вопросы…
…Вернулся я из Москвы очень задумчивым и вскоре отправился бродить по Алтаю. В пути всегда есть время подумать, да и думается легко. Пешком, с легкой котомкой за плечами (по-горьковски!), я неторопливо шагал по проселкам и тропам предгорий, подолгу сидел у шумливых речек, любовался чудесной природой, ночевал у костров, на заимках и пасеках. Без конца обдумывал горьковские советы и наказы, вспоминал подробности встреч с известными писателями. Иногда слушал рассказы местных жителей об алтайской старине, о годах гражданской войны, а то и просто всякие побасенки и небылицы.
В раздумьях прошло все лето, а осенью твердо решил: буду продолжать литературные занятия, но с удесятеренной настойчивостью! Сама собой появилась мысль — описать то, чему был свидетелем прошлой зимой, когда в деревне начинался великий перелом. Конечно, это было большой дерзостью с моей стороны — браться тогда за повесть, но ведь без дерзости нет и творчества…
IV
Бродя по предгорьям Алтая, я задержался, не помню уж по какой причине, в селе Алтайском, на бывшем Чуйском тракте. И тут внезапно, как это часто случается с молодыми людьми, у меня появилась мысль остаться здесь на годок: молодых всегда тянет что-то повидать, что-то испытать на стороне, вдали от родных мест. Меня назначили учителем в большое село Сетовку, где существовали три школы. До начала школьных занятий оставался еще месяц свободного времени. Скорый в любом деле, за исключением литературного, я немедленно воспользовался этим случаем, чтобы жениться, а потом уж и заняться своей первой книгой. (Об этом случае я упоминаю, конечно, не из желания похвастаться своей легкомысленностью, а только лишь затем, чтобы позднее стало ясно, почему я уехал из Сибири и оказался в Татарии, на Каме.) Но жизнь, как известно, часто путает наши планы. В Сетовке мне было не до книги…
Началась сплошная коллективизация по всей стране. У меня еще были свежи воспоминания о том, как прошедшей зимой создавалось коллективное хозяйство в Верх-Камышенке. Повторяю: осторожно, без горячки, при полнейшей добровольности! Никаких нажимов, принуждений и даже надоеданий!
В Сетовке все пошло иначе…
Как известно, массовое колхозное движение началось прежде всего в основных зерновых районах страны — на Нижней Волге, Северном Кавказе и на Украине. В Сибири — по разным причинам — оно значительно отставало. Но от Сибири никто и не требовал, чтобы она по темпам коллективизации догоняла передовые районы. В январе 1930 года Центральным Комитетом партии было установлено, что коллективизация в нашем Сибирском крае должна быть в основном закончена лишь к весне 1932 года.
Но удивительное дело: несмотря на эту директиву, Сибкрайком ВКП(б) вдруг выдвинул задачу завершить коллективизацию в Сибири уже предстоящей весной. К тому времени по краю вступила в колхоз всего лишь пятая часть крестьянских хозяйств! Таким образом, за оставшиеся три месяца надо было сделать невероятное — вовлечь в колхозы остальные восемьдесят процентов хозяйств!
Естественно, после такой установки по всей Сибири начались перегибы. Карьеристы, пробравшиеся в партию, дали себе полную волю. Зазвучали их грозные приказы: «Выявляйте кулаков!» Но чего, спрашивается, их было выявлять? Настоящие кулаки и так были хорошо известны. Правда, некоторые из них успели «самораскулачиться» — поделить или распродать хозяйства, уничтожить скот и т. д. Но все равно их знали! Да ведь совсем и немного их было в селах: по статистике — не более пяти на сотню крестьянских хозяйств, хотя и эти данные, мне кажется, слегка преувеличены. В последние годы кулаков основательно прижали разными налогами и поборами, ввели для них всевозможные ограничения, например, в использовании наемного труда и аренде земли. Наконец, все они уже были лишены права голоса. Что же было делать карьеристам, которые вознамерились коллективизировать деревню с помощью запугивания и устрашения крестьян? Они стали выискивать, кто в деревне когда-нибудь нанимал батраков, пусть на время страды, хотя это и разрешалось законами того времени, кто когда-нибудь давал соседу плуг вспахать землю или косилку — убрать хлеба. Это были типичнейшие сибирские середняки. Вот таких-то крестьян карьеристы-перегибщики стали самовольно, без всяких обязательных решений собраний бедноты, изгонять из домов и родных селений.