…Когда я проснулся и открыл глаза, в сельсовете было светлым-светло от буйно полыхающей над селом зари. Но меня вдруг будто обожгло и подбросило. Ермолаев сидел на лавке рядом с моим карабином, должно быть, уже давненько ожидая, когда я открою глаза.
— Сладко ты спал, — сказал он с завистью.
Я был в полнейшей растерянности. Соскочив со стола, схватил карабин и открыл затвор: обойма с патронами была на месте. Не без смущения я закрыл затвор и спросил:
— А вы как тут?
— Выйти надо было под утро, я и постучал в дверь, — ответил Ермолаев, не выказывая никакого неудовольствия по случаю моего переполоха. — Ну, а потом уж не захотелось возвращаться в амбар, все равно не до сна. Думаю, ехать ведь надо. Может, тронемся по холодку? Тут недалеко уж до Рубцовки.
Перед отъездом из Безрукавки мы опять поели хлеба, запивая его колодезной водой. Можно было легко прикончить весь каравай, но Ермолаев, откладывая краюху, сказал:
— Это тебе на обратный путь, а то оголодаешь…
Мы вместе запрягли коня в ходок. Мне уже не хотелось держать карабин на коленях, и я уложил его позади себя на дерюжку между дрог, соединенных перемычками из сыромятных ремней. Заметив это, Ермолаев задержал на мне вдумчивый взгляд и сказал:
— А здорово ты похож на отца! Вылитый!
Едва мы тронулись от сельсовета, Ермолаев, молчавший вчера всю дорогу, разговорился, будто что-то оттаяло в его душе:
— Сказывают, это хорошо, если у кого отцовское обличье, — словно боясь ошибиться в таком важном заключении, он еще раз осмотрел меня долгим взглядом. — Да, вылитый. Счастливым будешь. А еще лучше, если у тебя будет не только обличье, но и отцовское сердце.
Я помалкивал выжидательно…
— Ты думаешь, я не сбежал бы вчерась? — продолжал Ермолаев с грустным откровением. — Запросто сбежал бы… Не побоялся бы твоего карабина. Мне один сейчас резон — сбежать. Ведь меня засудят! Но я дал слово твоему отцу: «Не побегу!» И он поверил мне! А слово я дал потому, что ведь отец-то твой спас меня от верной смерти. Стало быть, как же он рассуждал, когда спасал меня? А вот как: пускай, дескать, человек отсидит, сколь положено за угон коня, а потом опять жить будет. Да и проживет, может быть, лет до ста! Вот о чем он думал, твой отец, когда спасал меня от самосуда. Как я мог вчера сбежать? Не от тебя, а от него, выходит, я должен был бежать…
Он замолчал, но боясь, что его молчание продлится долго, я спросил, как это водится при ближнем знакомстве:
— А откуда вы родом-то?
— За борами наше село, в Кулунде, — ответил Ермолаев. — Домой пробирался, да вот бес попутал…
— Откуда же вы шли?
— Издалека, из самой Монголии. — Ермолаев сокрушенно взмахнул рукой, будто досадливо прощаясь со всем, что случилось с ним в чужой стороне. — Мучился я там несколько лет, а все же сердце не сдюжило.
— Как же вы туда попали?
Мы уже выезжали из села, и Ермолаев некоторое время молчал, словно раздумывая, стоит ли посвящать меня в историю своей жизни.
— Это длинная песня, вроде тех, какие поют монголы, — начал все же Ермолаев, но без того оживления, с каким говорил о моем отце: должно быть, нелегко ему вспоминать недавнее былое. — В восемнадцатом году дело было, в августе. Тогда проходил через наше село красногвардейский отряд Петра Сухова. Слыхал? В нем были рабочие из Барнаула и из Кольчугино. Когда белые подняли мятеж и захватили Барнаул, им деваться некуда было и они подались на Омск, думая, что там еще Советская власть. А там ее давно уж разгромили. Отряд Сухова с месяц метался по Кулундинской степи, а его все больше и больше обкладывали беляки, да уже и трепали здорово. Я этого тогда не знал и не ведал. И вот заявляется отряд в наше село. Не долго думая, я и мой дружок — к командиру кольчугинской роты: «Возьмите нас с собой! Беляков будем бить!» А тот командир — уже в годах был — покачал головой и говорит нам: «Вот что, ребята! Вижу я, что вы хотите бить белых гадов. Но только скажу вам по секрету: положение нашего отряда очень рисковое, сил у нас мало, деваться некуда — приходится пробиваться в горы, а там спасаться в Монголии. Так что, ребятушки, сидите-ка вы пока дома да ждите, когда поднимется народ. Тогда и бейте белых гадов! Бейте без всякой пощады! Хотите, я выдам вам винтовки?» Но разве нас, азартных, можно было уговорить? Заладили одно: возьмите да возьмите! Что ж, взяли… А как только отряд дошел до гор, его тут же и обложили со всех сторон. Перекрыли все дороги. Бежали мы ночью через большую гору, в грозу, а утром осмотрелись — осталось нас совсем немного! Ну ладно, торопимся дальше вдоль Катуни… И опять нас обложили, да так, что весь отряд был разбит! Много там наших полегло! А мы, шестеро, кое-как спаслись ночью в горах, а потом пошли дальше и попали в монгольскую нацию. У богачей там скота — целые табуны. Ну, взяли нас, заставили пасти скот. Жить можно было, хотя и муторно, и горько. А через год заявляются туда остатки белогвардейских отрядов: спасались от наших войск. Дознались про нас — озверели. Те монголы хотя и богачи, но каким-то чудом спасли нас, видать, нужны им были пастухи. Банды беляков несколько раз ходили громить Советскую власть в наших горах, но возвращались рваными и драными. Однажды повел их атаман Кайгородов — и с концом! Банду перебили.
Вот тогда мы с товарищем и задумали возвращаться домой. Но задумать — одно, а возвратиться оттуда нелегко было. На наше счастье, монголы стали торговать с Россией. Вот мы и погнали гурты до Бийска. Товарищ мой погиб в пути — утонул в Катуни. А я, не дойдя до Бийска, сбежал от гурта, да в горы. Но вскорости так измотался, что выбился из сил. Шел-то без всяких документов, все больше тайком, обходя села, а подкармливался на пчельниках да заимках. Все боялся, что меня схватят да подумают, что я из недобитых бандитов, — и прикончат где-нибудь на месте. Вот и хотел тайком добраться до родного села, а там и заявиться к своим властям. Там меня знают. Там завсегда мне больше веры Да вот беда — обезножел от ходьбы в горах и сильно ослаб. Вышел к Алею — и совсем из меня дух! Дальше мне через всю алейскую степь, считай, семьдесят верст до боров, а там еще через боры. А в душе так и подмывает: скорей бы, скорей домой! Вот тут-то меня и попутал бес. Нашептал, проклятый!
Теперь не нужно было торопить Ермолаева…
— Гляжу, у самой дороги на кусточке висит уздечка, — продолжал он после некоторого раздумья, словно решая, стоит ли все же рассказывать про беса. — Плохонькая узденка, одна рвань. Может, кто повесил да забыл, может, так бросил. Я и не знаю, зачем ее взял в руки. Иду и все о доме думаю. И вот он, проклятый, давай мне шептать: «Узда у тебя есть. Теперь возьми в лугах любого коня и дуй через всю степь, а там отпустишь — он сам вернется домой. Вот и ноги отойдут, через боры-то уж дойдешь…» Так и нашептал! А тут, гляжу, и кони пасутся у дороги. Обуздал одного — и сразу от Алея в степь. Места мне знакомы: мы ведь вот здесь и проходили с Петром Суховым, когда ударились в горы. Степной поселок, где меня хотели казнить, я миновал стороной. Но тут попадается мне целая десятина гороха! Я накинулся на него и наелся до отвала. А в скорости со мной и сделалось худо. Совсем худо. И только тут мне ударило в башку-то: обезножел я и ослаб не только от ходьбы и голодухи, а еще от какой-то нутряной болезни. Надо было скорее дальше ехать, а я не мог: отпустил коня и давай кататься по земле…
Он мог и не помнить, что было дальше…
— А кому вы написали письмо? — спросил я Ермолаева.
— Отцу да матери, — ответил он, отворачиваясь и бесцельно перебирая вожжи. — Жениться тогда не успел. Обещал одной: как вернусь — женюсь. Не дождалась, однако…
Тут я еще раз пригляделся к Ермолаеву, да, он морщинист, бородат, даже с сединой, особенно на висках, но ведь он, пожалуй, совсем еще молод!
…Приближалась Рубцовка.
У меня в мешке с хлебом лежал пакет, запечатанный по всем правилам, с адресом, по которому я должен был доставить Ермолаева. Но трудно понять, что происходит иногда с мальчишками в ранней юности. Я почему-то совершенно забыл взглянуть на пакет, а решил, что Ермолаева должен доставить непосредственно в тюрьму.