Впрочем, у нее было одно неизменное утешение, одно прибежище — ее дитя. У колыбели Вильгельма Христиана забывала обо всем. Невозможно вообразить зрелище более чарующее и вместе с тем трогательное, чем эта девочка-мать с младенцем на руках, этот нераспустившийся бутон близ цветка, едва успевшего раскрыть свои лепестки. Когда с ней не было ее ребенка, Христиану трудно было принять за замужнюю женщину: она сохранила всю робкую грацию и простодушие девичества. Но когда она смотрела на свое дитя, свою радость, своего младенца Иисуса, когда она его нежила и качала на руках, вся мудрость и прелесть материнства сияла в ее чертах.
Ее сильно печалило, что она не может сама кормить грудью своего обожаемого первенца. Врачи в один голос твердили, что она слишком юна и хрупка, и Юлиус верил их настояниям. О, если бы они доверились ее материнской интуиции, у нее нашлось бы довольно сил! Она погибала от зависти к кормилице, впрочем, не переставая окружать ее самой усердной заботой, но втайне ненавидя эту женщину, словно свою соперницу. Почему ее, Христиану, принуждают уступать этой чужой, дородной и тупой крестьянке самое сладостное из своих материнских прав? С какой стати эта посторонняя кормит своим молоком ее дитя? Когда кормилица давала Вильгельму грудь, Христиана устремляла на нее взгляд, полный ревнивой печали: она согласилась бы пожертвовать годами жизни, только бы самой стать для этих драгоценных уст источником живительной влаги.
Но уж, по крайней мере за исключением молока, эта юная шестнадцатилетняя мать отдавала сыну все: свои дни и ночи, свою душу и сердце, все свое существо. Она сама купала его, пеленала, укачивала, пела ему и укладывала его спать. К ее безмерной радости, он начал уже узнавать ее, узнавать раньше, чем кормилицу, которой мать уступала его только на время кормления. Она требовала, чтобы его колыбель постоянно находилась подле ее ложа. Кровать кормилицы каждый вечер ставили там же, в спальне Христианы. Таким образом, мать могла без помех ловить каждое движение, каждый вскрик, каждое дыхание своего малыша.
Когда случалось, что молодая женщина вспоминала о Самуиле, держа ребенка на руках, она чувствовала себя защищенной его близостью. Неведомая угроза, исходившая от этой мрачной и враждебной фигуры, таяла в ее мозгу, отступая перед лучистым светом материнской любви, как ночные потемки рассеиваются при восходе солнца.
Однажды рано утром Юлиус, войдя к Христиане, нашел ее сидящей у колыбели, которую она мягко покачивала легким равномерным движением руки. Она приложила палец к губам, призывая его хранить молчание, подставила лоб для поцелуя и указала ему на низенький стул рядом с ее собственным. Потом она вполголоса объяснила:
— Я в тревоге. Вильгельм дурно спал, плакал, ворочался. Не пойму, что с ним. Он только сейчас уснул. Говори тихо.
— Ты изводишь себя по пустякам, — отвечал Юлиус. — Наш херувимчик сегодня выглядит еще розовее и свежее, чем всегда.
— Да, ты так думаешь? Возможно, ты и прав. Но когда дело касается его, я становлюсь ужасно боязливой.
Ласковым движением левой руки она привлекла к себе мужа и положила его голову к себе на плечо, но правой все же продолжала качать колыбель.
— Мне так хорошо между вами двумя, моими любимыми! — вздохнула она. — Наверное, если бы пришлось лишиться даже одного из двоих, я бы просто умерла.
— Ах, так, сударыня! — заметил Юлиус, покачивая головой. — Стало быть, вы сами признаете, что я теперь владею не более чем половиной вашего сердца?
— Неблагодарный! Да разве он не частица тебя самого?
— Посмотри, он же уснул, — продолжал Юлиус. — Ну, повернись, взгляни на меня, побудь хоть минуту безраздельно моей!
— О, что ты, нельзя! Он должен все время чувствовать, что его укачивают.
— Что ж, скажи кормилице или Веронике, пусть они его покачают.
— Нет, сударь, ему необходимо чувствовать, что его качаю именно я.
— Вот еще, что за глупости!
— Попробуй и убедись сам.
Она на мгновение оставила колыбель, и Юлиус принялся качать ее сам, бережно, как мог. Но ребенок тотчас проснулся и захныкал.
— Ну, видишь? — воскликнула, торжествуя, Христиана.
Через полчаса, слегка утомленный этим разговором, полным умиленного воркования и ребячества, Юлиус отправился к себе. Но не прошло и двадцати минут, как Христиана вбежала к нему, охваченная беспокойством:
— Ребенок заболел, в этом уже нет сомнения! Он не берет грудь, плачет, кричит так жалобно! И потом, мне кажется, у него начинается лихорадка. Мой милый Юлиус, надо сейчас же послать за врачом!
— Разумеется, — сказал Юлиус, — но, по-моему, в Ландеке нет врача.
— Так пусть лакей сядет на коня и поспешит в Неккарштейнах. За два часа он успеет и добраться туда, и вернуться. Я пойду сама распоряжусь.
Она спустилась, дала слуге все нужные указания, удостоверилась, что он отправился в путь без промедления и поднялась к себе.
Юлиуса она нашла в своей спальне, у колыбели. Младенец продолжал кричать.
— Ему не стало лучше? Боже милостивый! Хоть бы врач скорее приехал!
— Полно, наберемся терпения, — сказал Юлиус.
В это мгновение дверь распахнулась и в спальню быстрыми шагами, казалось не сомневаясь, что здесь его ждут, вошел Самуил Гельб.
— Господин Самуил! — вскрикнула пораженная Христиана.
XXX
САМУИЛ В РОЛИ ВРАЧА
Самуил чопорно поклонился Христиане. Юлиус — странное дело! — не выразил при виде его ни малейшего удивления, шагнул навстречу гостю и пожал ему руку.
— Ты знаешь толк в медицине, — сказал он. — Посмотри-ка нашего бедного малыша, он, кажется, болен.
Самуил, ни слова не говоря, осмотрел ребенка, потом, оглядевшись вокруг, заметил кормилицу, подошел и пощупал ей пульс.
— Позвольте, сударь, — сказала Христиана, в душе которой беспокойство за сына уже вполне взяло верх над прочими опасениями, — ведь кормилица не больна, это мой ребенок болен.
— Сударыня, — с холодной учтивостью возразил он, продолжая приглядываться к кормилице, — если мать не замечает ничего, кроме своего ребенка, то врач обязан найти причину недуга. Болезнь вашего ребенка не что иное, как следствие недомогания его кормилицы. Бедный мальчик голоден, только и всего: эта женщина более не в состоянии кормить его как следует. Не знаю, что тому виной, возможно, перемена климата, образа жизни, тоска по родине, как бы то ни было, ее молоко испорчено. Кормилицу следует немедленно заменить.
— Заменить? — пролепетала Христиана. — Но кем?
— Неужели по соседству не найдется какой-нибудь кормилицы?
— Боже мой, не знаю… О, какая же я непредусмотрительная мать! Или, по меньшей мере, неопытная… Не сердитесь на меня за это, сударь, я так растеряна…
Ребенок опять зашелся в жалобном крике.
— Не стоит волноваться, сударыня, — произнес Самуил тем же тоном ледяной вежливости. — Ребенок здоров, его жизнь вне опасности. А сделать вы можете вот что. Выберите себе вместо кормилицы одну из молодых козочек, которых пасет Гретхен.
— Вильгельм от этого не заболеет?
— Он будет чувствовать себя превосходно. Только, начав кормить его козьим молоком, продолжайте поступать так. Если слишком часто менять кормилиц, это может вызвать у младенца расстройство желудка. К тому же коза как кормилица имеет то преимущество, что она не станет тосковать по родной Греции.
Юлиус тотчас послал за Гретхен, и та не замедлила появиться.
При виде Самуила она тоже не выказала ни малейшего удивления. Христиана, внимательно глядевшая на нее, заметила только, как сумрачная улыбка скользнула по ее губам.
Впрочем, она повеселела, узнав, что отныне одна из ее коз будет кормить маленького Вильгельма. У нее, говорила она, как раз есть молодая крепкая козочка, дающая прекрасное молоко. Пастушка тотчас побежала за ней.
Во время ее отсутствия Самуил успел сказать Христиане еще несколько ободряющих фраз. Его манера держаться совершенно изменилась, хоть эти перемены, пожалуй, не внушали слишком большого доверия. Теперь в его обхождении сквозила почтительная, но ледяная сдержанность, сменившая его прежнее дерзкое и насмешливое высокомерие.