Литмир - Электронная Библиотека

Итак, 1942 год вступил в свои права. Но легче не стало. Фашистов отогнали от Москвы далеко, но под угрозой Ленинград, и положение в нём день ото дня труднее. Бывая на железнодорожной станции, а там Егорову приходилось бывать всё чаще и чаще, видели громадные составы товарных вагонов, переполненных эвакуирующимися ленинградцами. Зрелище было ужасающим! Из вагонов иногда выглядывали люди, отёчные, с синевой на лице, с потухшими глазами… а ещё чаще слышались стоны из вагонов. Музыканты, и сам Егоров, начали экономить хлеб и подсушивать его для того, чтобы дать хоть немного съестного в эти жуткие вагоны, чтобы хоть немного помочь этим страдальцам, этим изголодавшимся, измученным людям. А люди просили хлеба и предлагали, ОНИ ПРЕДЛАГАЛИ обмен, вынимали откуда-то из недр своих одежд, если это можно было назвать одеждой, часы, кольца, какие-то безделушки!

Егоров в тонах, неожиданных для него самого, построив оркестр, заявил:

– Любой, кто позволит себе грабёж эвакуирующихся, а «мену» эту я иначе как грабёж не могу расценивать, будет мною немедленно предан в Особый отдел как спекулянт, грабитель, мародёр! Вы должны знать, как в военное время наказывается мародёрство. Я уверен в вас, верю, что вы не позволите себе ограбить человека, но предупредить вас я обязан!

Были соблазны, и Егоров видел сам, как вдруг загорались глаза у кого-то из музыкантов, как нерешительно стоял этот музыкант перед опущенной из вагона высохшей рукой, в которой что-то сверкало, но момент проходил, музыкант клал в руку кусок подсушенного хлеба, говорил: «Ешьте на здоровье», – и медленно отходил от вагона.

А провожать «подготовленные» команды с техникой приходилось всё чаще и чаще. Ленинград был рядом и требовал пополнений безостановочно. Работа в части становилась всё более напряжённой. И условия жизни становились тяжелее. Стало ухудшаться питание. Правда, в комсоставской столовой сохранился прежний режим, но меню было весьма скудным и постепенно теряло свои вкусовые качества! Начала бытовать каша, сваренная из крупы, уже совершенно не очищенной от шелухи, каша эта поливалась чем-то красным, что запахом своим ещё больше напоминало почему-то олифу. Но ведь и хлеба было недостаточно, значит, надо было есть и это жестокое блюдо. Жалоб не было, все понимали трудность и серьёзность положения, и, конечно, никому и в голову не приходило жаловаться или требовать улучшения.

И Егоров заболел. Болел желудок, было ясно, что это обострение. Крепился, думал, что всё пройдёт, не болеют же другие, но вот пришёл день, когда он уже не мог встать с постели. А затем… провал в памяти. Слышал какие-то голоса, слышал отрывки фраз, но реагировать на них уже не мог. В моменты, когда как-то овладевал собой, старался оправить себя, выполнить необходимое, чтобы не быть в тягость своим товарищам. Всё это было сложно и трудно.

Однажды он услышал разговор Добровина и Ивицкого с кем-то, очевидно, врачом части.

Ивицкий говорил:

– Надо же положить его в санчасть. Легче же ему там будет. Да и лечить его там проще и сподручнее. Ведь один лежит, никого нет около! Сами понимаете!

Доктор отвечал:

– А что мне его класть в санчасть? Не всё ли равно, где умрёт, здесь или в санчасти? Как его лечить? Кормить надо. Хлеб надо давать, масло сливочное, яйца, творог. Силы восстанавливать. А у меня такая же баланда пока что, как и в столовой.

Тут вступился Добровин:

– Кормить-то кормить, но и лечить надо! Видно же, что человек угасает. И ни в какую санчасть я его не отдам и тебе, Ивицкий, говорить об этом не советую. Ты видел плохое от Егорова? Тебе добро он не делал? Так что же ты отказываешься от доброго товарища? Небось, и ты бы ночку мог посидеть рядом с ним, помочь в беде! А какие есть возможности лечения, доктор?

Разговор был страшный! Но и он не вызвал реакции Егорова. Больше он ничего не слышал и не знал, чем кончилась эта беседа.

В один из дней болезни Егоров, как это бывает часто с людьми, почувствовал на себе чей-то взгляд, чьё-то дыхание ощутил на себе. С трудом открыв глаза, он увидел близко склонённое над ним лицо. Чьё лицо это было? Глубоко посаженные глаза прямо сверлили лицо Егорова, нос широкий, лоб, низко опущенный над глазами. Лицо не привлекательное, но заставляющее внимательно смотреть на него. Это был Кухаров.

Егоров молчал и только, временами открывая глаза, смотрел на Кухарова. Кухаров же сидел на кровати Егорова и, кажется, что-то шептал. А затем Кухаров начал слегка подталкивать Егорова и говорить более сильным голосом:

– Не засыпайте, товарищ старший лейтенант. Подождите, очнитесь! Покушайте вот…

И своими руками он разжал рот Егорова и положил туда небольшой кусочек хлеба, намазанного маслом. Он очень осторожно, немного, покормил Егорова, затем приподнял его, взбил подушку, оправил простыню и сказал:

– Ну, теперь отдохните, поспите. Я около вас буду…

И с этого дня Кухаров не отходил от Егорова. Он выхаживал Егорова, как мать выхаживает своего больного ребёнка. Он следил за его движениями, кормил и поил его, помогал ему во всём.

И всё это – молча! Без слов. И командиры, жившие с Егоровым, не возражали. А Кухаров и ночью стелил на полу около кровати Егорова какую-то попону, ложился рядом и по первому вздоху Егорова вскакивал и спрашивал:

– Что у вас случилось? Чего хочется?

Так, постепенно, пришло время и выздоровления. Егоров начал крепнуть. Силы возвращались, с каждым днём в него вливалась бодрость, и наконец он встал. А Кухаров как раз в этот момент исчез из дома комсостава. Но на тумбочке около кровати Егорова оставил хлеб, сливочное масло, завёрнутое в чистую тряпочку, свежий творог в газете и штук шесть яиц. На табурете лежал свежеотутюженный костюм Егорова, стояли начищенные сапоги, а на шинели были начищены пуговицы.

Егоров сел на кровати, опустил ноги на пол и засмеялся!

Было радостно, что вот он, Егоров, здоров, бодр, не лежит, ничто у него не болит и не угнетает, что он может одеться и идти на работу, свою, всегдашнюю, заниматься музыкой!

– Кухаров! – позвал он, но никто не отозвался.

Но тут открылась дверь и вошёл Добровин. Увидев сидевшего, улыбающегося Егорова, он тоже заулыбался, подошёл к Егорову, обнял его за плечи:

– Ну как, Егорушка? Выздоровел? И всё по-другому стало?

– Да! Будто бы выздоровел! Спасибо вам. Тебе спасибо, Добровин! Я ведь всё слышал!

– Ну, уж если кому и спасибо, так это Кухарову! Он тебя, можно сказать, из могилы вытащил. А потом и на ноги поставил. Без него бы тебе – амба! И мы тут ни при чём. А слышать – ты ничего не слышал! И давай иди-ка, я помогу тебе умыться, да побрейся, да одевайся, и пойдём на воздух! Воздух – это, брат, первое средство от всех болезней! Это я тебе говорю, начальник физподготовки! Давай-ка!

Выполнив все дела, Егоров и Добровин вышли из дома. Наступила весна! Ярко и совсем по-мирному светило солнце, уже начинал таять снег. Воздух был чист, мягок и по-весеннему вкусен. Не спеша они подошли к зданию штаба части и прошли к Безродному.

– Егоров! – воскликнул капитан. – Ну, я очень рад! Выздоровел, значит! Выглядишь хорошо, значит, всё в порядке. Постой, попрошу к себе командира и комиссара, – и он выбежал из кабинета.

Рамонов и Герош не замедлили прийти, очень приветливо поздоровались с Егоровым, тепло поздравили его с выздоровлением и тут же отправили его «домой», приказав подождать с началом работы, набраться сил.

– А чтобы душа не болела, я пришлю к вам вашего старшину, – сказал Безродный.

Старшина пришёл в тот же день, подробно доложил о всех играх, о всех работах оркестра, успокоил, что всё в порядке, никаких особых происшествий не было, беспокоиться нечего. Репетиции проводятся каждый день, повторяется всё разученное, самоподготовка идёт под неусыпным наблюдением самого Сибирякова (в это можно было легко поверить), словом – можно не выходить на работу ещё много дней, если это будет на пользу здоровью!

– Вот теорией музыки не занимаются, что верно, то верно, некому занятия проводить, а политзанятия проводятся, и даже отлично!

30
{"b":"810557","o":1}