Я никогда не видела Слуцкого смеющимся, даже открыто улыбающимся, но его лицо было тем не менее очень выразительно. Когда его что-то смешило, «нечто» соскальзывало из-под усов на нижнюю губу, затем на подбородок и слегка подрагивало, пытаясь удержаться, но всё равно он в конце концов приводил всё это в порядок — губы неподвижны, глаза внимательны, подбородок спокоен. Чем дольше продолжалась эта процедура, тем, значит, ему смешнее. Это было абсолютно понятно, ясно и даже заразительно. Так же где-то у носа и края губ селилась усталость, раздражение и отражение просто мучительной боли: она на мгновение искажала ровное спокойствие — выражение, которое он считал единственно возможным, достойным. Я не думаю, что он выбирал себе облик, этот самый пресловутый «имидж», но у настоящих поэтов всегда присутствует некоторый артистизм, ставящий границы: это можно, а это мне нельзя. Было это и у Бориса.
История с Богатырёвым могла повториться и со Львом Копелевым. Тоже германист, сотрудник Института истории искусств и Московского полиграфического института, он писал книги и статьи о Гёте, Генрихе Манне, Бертольде Брехте, Леонгарде Франке, а позже — о Гейне и докторе Гаазе, энергично и открыто общался с иностранцами, дом его был распахнут для всех, кто того хотел.
Поначалу — после его освобождения в 1954 году и уж тем более после 1956 года — всё было так, как они с женой Раисой Орловой, литературоведом и переводчицей, потом расскажут на два голоса в общей книге «Мы жили в Москве 1956—1980»:
Л<ев>. Когда в декабре 54-го года я вышел из тюрьмы, то в первые недели меня это поразило, как нечто новое и неожиданное. В нескольких знакомых квартирах постоянно собирались люди — не столько для того, чтобы выпить, потанцевать, пофлиртовать, посплетничать, но, главным образом, поговорить, пообсуждать, «пообобщать». И это были не обычные «детские» разговоры, а серьёзные рассказы, размышления вслух, споры. Говорили о новых книгах, спектаклях, выставках, но всего больше, всего увлечённее — о жизни в стране, о политических переменах, о слухах. И всегда находились такие, как я, недавно освободившиеся из тюрем и лагерей. Нас подробно расспрашивали и нам рассказывали. Иногда кто-нибудь радостно замечал: «А ведь мы перестали думать о стукачах».
Л<ев>. В 1957 году «Комсомольская правда» опубликовала стихотворение Б. Слуцкого «Физики и лирики». Стихотворение вызвало много читательских откликов. Учёный-инженер Полежаев писал, что в эпоху научно-технической революции жизненно важны только точные, естественные науки и производительные занятия, а литература, искусство и всё, что с ним связано, пригодны для развлечений, «на десерт». Избыточная чувствительность и умозрительные мечтания только отвлекают от серьёзных дел. Полежаеву возражал Эренбург и другие, доказывавшие, что и в космосе «нужна ветка сирени...»
В газетах публиковались статьи, письма, отчёты о дискуссиях.
Однажды вечером на квартире пианистки Марии Вениаминовны Юдиной собралось несколько человек: Мстислав Ростропович, Борис Слуцкий, художник Валентин Поляков, философы, музыканты, сотрудники Академии наук, литераторы. Мы все были согласны в том, что нужно «объединить физиков и лириков». Решили устраивать постоянные дружеские встречи.
В сентябре 1968 года Копелев осудил вторжение в Чехословакию — последовали увольнение с работы и запрет на публикации. В Древнем Риме подобное называлось отлучением от земли, воды, воздуха и огня. Увольняли многих, в массовом порядке. Но восторженный человек Копелев утверждает, что общая атмосфера в редакциях, в институтах, в Союзе писателей, в квартирах друзей хоть и была тревожной, напряжённой, но при этом радостной, возбуждённой, и многое напоминало настроения весны 1956-го. Многие оставались без воды, воздуха, огня и средств к существованию. В дело вступала взаимовыручка.
...я не ощущал себя ни гонимым, ни отверженным. В таком положении были многие вокруг нас. И каждому из «наказанных» спешили помочь не только ближайшие друзья. В некоторых редакциях мне предлагали подписывать задним числом (чтобы могли сказать: «дело давнее») договоры на переводы, на составление реферативных обзоров, то есть на такие работы, которые можно было публиковать под псевдонимами либо даже только использовать «на правах рукописи», и спешили выплачивать авансы.
Поэт Борис Слуцкий, раньше очень редко бывавший у нас, пришёл и выложил две тысячи рублей. «Это не подарок, должен будешь отработать. Нужны подстрочники к стихам разных иностранных поэтов. Это лишь часть гонорара».
Копелев близко дружил с Генрихом Бёллем. Бёлль писал Копелеву 12 мая 1970 года:
У меня к тебе ещё одна просьба, дорогой Лев. Ко мне обратился один здешний славист и рассказал о стихотворении, которое якобы написал Слуцкий о лагере военнопленных вблизи Кёльна, в котором погибли 70 тысяч заключённых. Я никогда об этом ничего не слышал и очень удивился: ведь мы со Слуцким познакомились и он знает, что я из Кёльна, и, казалось бы, он должен был мне об этом рассказать. Можешь ли ты разузнать об этом? Меня интересует не столько стихотворение, сколько самый факт. Попытайся, пожалуйста, написать мне об этом и, если достанешь стихотворение, пришли мне, пожалуйста, самый сырой подстрочник.
Похоже, это вопрос деликатности. Слуцкий, скорей всего, не захотел волновать немца Бёлля, тем более что свою балладу он написал с чужих слов. Это не было документом, это была поэзия.
В 1972 году Бёлль получил Нобелевскую премию. Слава его накрыла весь мир, не исключая СССР. Здесь его принимали особенно радушно. По официальной линии — тоже. В Западной Германии отнюдь не все радовались успеху соотечественника, в частности — Католическая церковь. Бёлль был другом канцлера ФРГ Вилли Брандта, проводившего восточную политику: полного примирения с Россией. В Западной Германии были и другие взгляды на восточный вопрос. Бёлль говорил исключительно правду вне зависимости от места пребывания и состава слушателей. Копелев не уступал ему в этом плане.
Копелева с женой лишили советского гражданства в 1980 году, когда они гостили в Германии. Там они и умерли в разные годы, похоронены в Москве на Донском кладбище.
Генрих Бёлль свои последние годы провёл в деревне Лангенбройх неподалёку от Кёльна. Там он принимал и Копелева, и Солженицына.
Лето 2001 года я, будучи стипендиатом Фонда Генриха Бёлля, провёл в той деревне, познакомился и со вдовой Бёлля Анной-Марией, и с его сыном Винцентом: они изредка наезжали в своё скромное имение Бёлль-Хауз. По ночам соловьями свистали скворцы, звонко бил утренний колокол на кирхе, золотом пламенело подсолнуховое поле, по лесистым холмам то и дело пролетали стремительные косули, в загоне паслись великолепные кони. В синих небесах регулярно тренировались военные самолёты, грохоча, как танки.
На въезде в деревню красовался щит «Freistaat Langenbroich»[94], время от времени исчезающий по требованию земельных властей и упорно возникающий вновь. Престарелый пастор Герберт Фалькен, отпевший Бёлля, был ещё жив, но уже не служил. Единственная улица носила имя Бёлля. Литераторов из разных стран, попеременно обитавших на даче Бёлля, добровольно опекала пожилая учительница фрау Людвиг, беженка из Восточной Пруссии. Она была ребёнком, когда за неё и ей подобных вступился Копелев.
В окрестностях соседнего городка Рурберг раскинулось огромное кладбище советских военнопленных, вылизан-
ное орднунгом. Православный священник с тяжёлым крестом на груди проходил вдоль чистеньких могилок. Казалось, их не меньше семидесяти тысяч. На самом деле там лежит 2322 человека.