Тому, кто хочет лучше понять причины распада Югославии, стоит заглянуть в соответствующие главы «Записок о войне». Кстати, ещё во время заграничного похода он составил текст первой политической шифровки «Политическое положение в Белграде».
В Сербии обнаруживается такая организация, как Союз советских патриотов. «Эти люди не напоминали мне ни один из вариантов интеллигентских сборищ в Советском Союзе. Сдержанность, ощущение старой культуры заставляли отвергнуть и сопоставление со сходками народовольцев. Скорее всего, это были декабристы, декабристы XX века. Преобладание дворянского, присутствие офицерского элемента усиливали впечатление».
Логика его прозы больше незримая, чем очевидная: слово управляет сюжетом, а не наоборот. Это сугубо поэтический подход к делу. Дневник заграничного похода был, безусловно, подготовлен до того, как автор сел писать непосредственно прозу. Естественный сбор материала — само участие в том предприятии — вёлся добросовестно и тщательно: конкретика имён, топонимика местности, знание военных операций и армейской системы — всё это, ложась верхним слоем на художественное слово, даёт результат непредумышленности высказывания и действительно может
внушить впечатление быстрой и необременительной работы (две недели). Можно подумать, что автор пишет по настроению: здесь скажу подробней, здесь отвлекусь, а здесь и вообще лишь назову человека, не распространяясь ни о его должности, ни о воинском звании, ни о том, как он вообще сюда попал. Это не батальное полотно, не психологическое повествование, не живопись фрагментов — это все вместе, сведённое воедино ритмом только что пережитого и ещё не остывшего пласта истории.
Он говорит, полагаясь на собственное дыхание. На его глубину и длину.
Не каждый солдат начнёт разговор с признания: «Не умел воевать...» — Слуцкий пишет на этом уровне искренности. Тут нет специфически «поэтской» покаянности, идущей прежде всего от Некрасова и уже звучащей как приём. Доверительность Слуцкого — результат его прямой речи, без экивоков и реверансов. Он не задумывает эффектов, выкладывает сразу всё имеющееся за душой. Деловая проза? Можно сказать и так. По крайней мере — без «секретов мастерства» и тайных уголков писательской кухни.
Глава «Белогвардейщина». Слуцкий основывается на легенде в рассказе о П. Б. Струве[15], который в этом случае умирает «римским концом», то есть кончает самоубийством. Это далеко от реальности. И Струве продолжал действовать, и Цветаева, о которой Слуцкий не упоминает, с ним взаимодействовала в парижскую пору. Да, Слуцкий умолчал о своём чтении эмигрантской словесности, не счёл нужным или счёл ненужным. Видимо, хотя бы крошечную надежду на публикацию своей прозы он всё-таки подспудно хранил.
УГОЛ И ОВАЛ
Резонно говорят об угловатости Слуцкого. Это правда, он органически неформатен. А что же до гармонической точности? Мог. С блеском мог. Посвящено О. Ф. Берггольц:
Все слабели, бабы — не слабели, —
В глад и мор, войну и суховей
Молча колыхали колыбели,
Сберегая наших сыновей.
(«Все слабели, бабы — не слабели...»)
Тут всё точно и стройно — смысл, звук, рифма, размер. Никакой кривизны, срывов, сбоев, перепадов, взломов.
На невинное двустишие Павла Когана «Я с детства не любил овал, / Я с детства угол рисовал» есть как минимум два полемических ответа, раздвинувшихся на два десятилетия.
Наум Коржавин:
Меня, как видно, Бог не звал
И вкусом не снабдил утончённым.
Я с детства полюбил овал,
За то, что он такой законченный.
1944
Николай Старшинов:
Обожаю круги и овалы,
Мир от них не уйдёт никуда...
Помню, камушек бросишь, бывало, —
Вся кругами займётся вода.
И конечно, поэту, что с детства
Только угол один рисовал,
Был в его угловатое сердце
Замечательно вписан овал.
1963
Полемика шла прямая — с эпиграфом из Когана. На бескомпромиссность лобастых мальчиков невиданной революции (это был угол) отвечала жажда гармонии, то есть по такой геометрии — овал.
Это происходило внутри поколения, это поэты одного времени, одного набора. С небольшим разбросом возрастов, внутривидовая дискуссия. Так оно произошло с тем явлением, что называлось фронтовое поколение[16].
Москвичи лидировали, но ифлийцы и литинститутовцы отнюдь не исчерпывали ряд поэтов, выросших на войне и составивших её голос и образ. Они были разные.
Уж куда ближе по-человечески друг другу были такие люди, как питерцы Михаил Дудин и Сергей Орлов, они и стихи порой сочиняли на пару. Но вот овал Орлова — танкиста, горевшего в танке:
Его зарыли в шар земной,
А был он лишь солдат,
Всего, друзья, солдат простой,
Без званий и наград.
Ему как мавзолей земля —
На миллион веков,
И Млечные Пути пылят
Вокруг него с боков.
1944
Отзвук Лермонтова, вселенский объём трагедии, происходящей на Земле. Попутно говоря, Сергей Орлов — из обрусевших немцев Поволжья.
А это — гармония по Дудину:
...Ещё рассвет по листьям не дрожал,
И для острастки били пулемёты...
Вот это место. Здесь он умирал —
Товарищ мой из пулемётной роты.
..............................................................
Ну, стой и жди. Застынь. Оцепеней.
Запри все чувства сразу на защёлку.
Вот тут и появился соловей,
Несмело и томительно защёлкал.
Я славлю смерть во имя нашей жизни.
О мёртвых мы поговорим потом.
(«Соловьи»)
Сравним, к примеру, со строкой Слуцкого: «Об этом я вам расскажу потом» («Улучшение анкет»), Слуцкий и сам считал, что «о жестоких вещах можно писать и нежестоким слогом». Более того. Слуцкий и сам коснулся этого пернатого, по-своему, по-слуцки:
Горожане,
только воробьёв
знавшие
из всей орнитологии,
слышали внезапно соловьёв
трели,
то крутые, то отлогие.
Потому — война была.
Дрожанье
песни,
пере-пере-перелив
слышали внезапно горожане,
полземли под щели перерыв.
И военной птицей стал не сокол
и не чёрный ворон,
не орёл —
соловей,
который трели цокал
и колена вёл.
Вёл,
и слушали его живые,
и к погибшим
залетал во сны.
Заглушив оркестры духовые,
стал он
главной музыкой
войны.
(«Самая военная птица»)