Постепенно жизнь разводила их. На своё шестидесятилетие 7 мая 1979 года больной, скорбный Слуцкий получил телеграмму, по возможности оптимистическую: «Дорогой Борис Абрамович день вашего юбилея хочу сказать вам что очень вас люблю и что вы самый лучший нынЯшний поэт ваша Таня Глушкова».
Он лежал в больнице. Через пару дней к нему пришло письмо из той же больницы от Юлии Друниной:
Дорогой Борис!
Дежурю здесь каждый день, но ни на минуту не могу отойти от А. Я.[106], а когда возвращаюсь домой, уже поздно, да и не то настроение, чтобы ещё досаждать Вам.
А из окна палаты А. Я. видна, между прочим, зелёная крыша Вашего корпуса.
Сегодня вспомнила, как в Коктебеле мы отмечали 30-летие Победы — Вы с Таней, я с А. Я. <...>
Ну и что, если теперь вокруг пепелища? — были же большие и прекрасные (да, да, прекрасные!) пожары, сквозь которые нам посчастливилось пройти. Да, именно посчастливилось.
Обнимаю Вас. Часто с А. Я. говорим о Вас.
Ю. Друнина
Мая 79
С днём НАШЕЙ Победы!
Через пять месяцев Алексей Яковлевич Каплер умрёт.
Татьяна Глушкова вскоре заболеет.
Были девяностые годы, лихорадка державы, болезнь и стихи Глушковой.
Он не для вас, он для Шекспира,
для Пушкина, Карамзина,
былой властитель полумира,
чья сыть, чья мантия — красна...
......................................................
И он, пожав земную славу,
один, придя на Страшный Суд,
попросит: « В ад!.. Мою державу
туда стервятники несут...»
(«Генералиссимус», 11 октября 1994)
Про эти стихи я узнал задним числом, они были событием лишь для авторов и читателей газеты «Завтра», теперь мне нечего сказать о них, кроме того, что это похоже на какую-то запоздалую реплику в воображаемом разговоре Глушковой со Слуцким.
Ходили слухи о её заброшенности. В 2001 году я позвонил ей в Татьянин день.
Татьяны Глушковой не стало в апреле того же 2001 года.
Межиров написал:
Таня мной была любима,
Разлюбить её не смог.
А ещё любил Вадима
Воспалённый говорок...
(«Позёмка»)
РАДИ ДЕЛА
Слуцкий уже укрылся в Туле, изредка Москва видела его, чаще всего в литфондовской поликлинике или на чьих-то похоронах, о нём глухо говорили. Владимир Леонович высказался внятно — кратким очерком «Один урок в школе Бориса Слуцкого» на страницах «Литературной Грузии» (1981. №8)[107]:
Мир Бориса Слуцкого — люди. Их много. Портретно чётки отдельные лица. Иногда на портрет хватает одного эпитета: седоусая секретарша. Да тут и судьбы видны. Люди у Слуцкого при деле, никто не позирует и не служит ему предлогом для стихов «о другом». Люди говорят и выглядят так, как это было приостановлено в строке когда-то, в наши личные времена. При другом составе времени это прозвучит немного по-другому — несмотря на всю нынешнюю усиленную определённость высказываний и положений. Определённость Слуцкого имеет одно счастливое свойство: она опирается на доброту дня — не на злобу его. Борис Абрамович это нам и растолковывает, называя так одну из книг: «ДОБРОТА ДНЯ». <...>
Говорят: Слуцкий ничей не ученик. Пусть так, но лучший из уроков Маяковского усвоен им наилучшим образом: «мало знать чистописаниев ремёсла, расписать закат или цветенье редьки. Вот когда к ребру душа примёрзла, ты её попробуй отогреть-ка!» И прекрасно, что у самого Слуцкого учатся этому те, кто предрасположен к этому сам. Например, Дмитрий Сухарев.
У Дмитрия Сухарева — шесть замечательных стихотворений о Борисе Слуцком, написанных в разные годы. В своей заметке о Слуцком «Расшифруйте мои имена...» Татьяна Бек цитирует Сухарева:
Ради будничного дела, дела скучного.
Ради срочного прощания с Москвой
Привезли из Тулы тело, тело Слуцкого,
Положили у дороги кольцевой.
...............................................................
Холодынь распробирает, дело зимнее,
Дело злое, похоронная страда.
А за тучами, наверно, небо синее,
Только кто ж его увидит и когда.
(«Минское шоссе», 1986)
Само по себе это стихотворение удивительно прежде всего тем, что для передачи трагедии Сухарев выбрал камаринский — плясовой — стих. Вряд ли сознательно. Так сложилось. В конце концов на русских похоронах, бывает, поют и пляшут. «Холодынь распробирает» — это из Слуцкого: «Перепохороны Хлебникова».
Дмитрий Сухарев:
С особым усердием писали, что стихи Слуцкого неблагозвучны. Дескать, нет в них красоты, которая, дескать, по определению присуща настоящей поэзии. Красота красоте, однако, рознь. Мусоргский был неблагозвучен для тех, кто считал, что красота исчерпала себя в музыке Верди. Но в своё время и Верди был встречен неодобрением. Да и к Мусоргскому со временем привыкли, но неблагозвучными объявлялись другие — Прокофьев, Шостакович... А музыка живёт себе, живёт — и никому ничем не обязана.
Сухареву видней. Музыка — основное, на чём живёт его собственная поэзия.
Что у Слуцкого, на взгляд Сухарева, скрыто?
«Ковыляющий полёт» стиха («Уподоблю скрытопись Слуцкого движениям птицы с мнимо раненым крылом. Прикидываясь неспособной летать, она уводит человека или зверя от гнезда и тем достигает нужного результата»); поэтика, равная этике («Скажу так: явность приёмов была этически неприемлемой для его эстетики»); непервостепенность метафоры; оперирование корнями слов; роль гласных; поэзия как игра в слова. Слуцкий прячет изощрённость.
Среди всех этих замечаний, может быть, самое важное — о метафоре. Сухарев пишет:
Вспомним прославленные метафоры Олеши и Катаева. Совсем другая кухня — игра умища, зырк очей, и цирк, и пиршество речей.
Слуцкий метафору не любил, пользовался этим тропом редко — когда деваться было некуда, когда метафора сама наводилась самосближением слов, как у собратьев по школе: «...и подползают поезда / лизать поэзии мозолистые руки» (Маяковский. — И. Ф.). Метафора для Слуцкого — слишком явный, слишком «поэтичный» приём, что противоречит его поэтике, то есть этике. Его стезя была иная:
Не торопясь вязать за связью связь,
на цыпочки стиха не становясь,
метафоры брезгливо убирая...
Здесь союзником Слуцкого и Сухарева оказывается — Межиров, статья «Такая мода» (Литературная газета. 1985. № 39):