Литмир - Электронная Библиотека
A
A

К метафоре относился я всегда с маниакальной подозрительностью, зная о том, что на вершинах поэзии метафор почти нет, что метафоры слишком часто уводят от слова к представлению, мерцают неверным светом, влекут к прозе, тогда как поэзия — установление вековой молчаливой работы духа и разума.

Сказано замысловато, и согласиться трудно. Поскольку даже простейшее «снег идёт» — метафора. Больше этот подход к поэтической речи вызван противоположным взглядом на стих и стихотворство: «Метафора — мотор формы» (А. Вознесенский). Да и борясь с метафорой, Межиров сам говорит на её грани: метафоры «мерцают неверным светом». Нелогично и у проповедника «прозы в стихах» звучит: «влекут к прозе»...

Всё относительно. Поэт, сравнивший другого поэта с подсолнухом, — так ли уж далёк от метафорики? Напоминаю — Слуцкий о Евтушенко:

Слова-то люди забудут,
но долго помнить будут
качавшегося на эстраде —
подсолнухом на ветру,
добра и славы ради
затеявшего игру.
(«Покуда полная правда...»)

Очень точную вещь в отношении Слуцкого Сухарев отметил в высказывании Кушнера: «Характер у Слуцкого <...> “если и был сильный, то подточенный изнутри особого рода безумием”». Биолог Сухарев, специалист по мозгу, не знал, что у матери Слуцкого был тяжёлый склероз. О болезнях и операциях Слуцкого мало кто знал. Муза кружила эту голову тоже не в пользу ментального стандарта. Подобно Жанне д’Арк он слышал голоса. За это отец называл его идиотом. Ахматова подобную человеческую структуру — применительно к Пастернаку — называла «божественный идиот». Он лишь казался вытесанным из камня. Слуцкого нельзя было отнести к образцово нормальным людям.

По слову Слуцкого: «Я строю на песке». По Сухареву: «Впредь наука: не строй на песке». Кто из них прав? Оба.

Ясно одно: хлебниковско-цветаевские симпатии Сухарева. Примат звука. Протест против заведомо железного замысла в ущерб стихийному началу стиха. «Семантику выводим из поэтики», «фанатики фонетики» — формулы из «Диалога», Сухаревского стихотворения, отчётливо воссоздающего стих Леонида Мартынова. Кажется, Сухарев чуть ли не один среди стихотворцев почтил его память стихами:

Говорили, что он нелюдим.
Сам-то знал он едва ли,
Как он нужен, как необходим,
Жил в каком-то подвале.
Так никто с ним и не был на «ты»
И не знал его близко.
Положу, как приеду, цветы
У его обелиска.
(«Сообщили, что умер поэт...», 1980)

Слуцкий, уже будучи тяжелобольным, в июне 1980-го всё же пришёл проводить своего старшего собрата. Мартынову посвящены стихотворения Слуцкого «Мартынов в Париже» и «Мартынов покупает два билета...» (незаконченное). Слуцкий написал стихотворение «О Л. Н. Мартынове» с подзаголовком «Статья», но вряд ли можно счесть это удачей.

Помнится, лет через десять после ухода Бориса Слуцкого на российское стихотворство высадился неисчислимый ангельский десант. В какую журнальную подборку ни заглянешь, наткнёшься непременно на этого пернатого небесной фауны. Можно было составить целый их полк из тогдашних стихов. Ну, скажем, такой. Вперемешку, наудачу, из разных авторов:

И зазвучали ангельские трубы и арфы серафимов в вышине! И Ангел Смерти с реактивным свистом пикирует из бездны мировой. Так приносит ангел Благую Весть под широким шумным крылом. Так ангел, крылом пролетая, заденет в ночи. На ангеле обломан локон, но крылья держатся на нём. Лишь глаз успел схватить, как ангел пролетел, сорвавшись с обгоревшего карниза. Или, в прокопчённом воздухе вавилона выглядит, как ворона, — простуженный ангел, испачкавший перья во злобе дня. И стоящий при входе, смиривший смертельную дрожь, будешь ангелов больше. Ведь я видел ангела, он помахал мне рукой. И воркует голубь, и ангелы дуют в трубу. Но только душа всё болеет, как ангел надгробный. Испод ангеловых крыл — коричнево-жёлт. И ангелов бил кашель. Ты не ангел, пропавший в тюрьме мирозданья.

И так далее, до бесконечности. И в общем-то довольно неплохо. Но ценится первое слово. И его сказал Слуцкий задолго до того:

Нет, не телефонный — колокольный
звон
сопровождал меня
в многосуточной отлучке самовольной
из обычной злобы дня.
Был я ловким, молодым и сильным.
Шёл я — только напролом.
Ангельским, а не автомобильным
сшибло, видимо, меня крылом.

Верно заметил Шкляревский — Слуцкий не заигрывал с небесами. Но самоволки подобного рода всё чаще случались.

За бортом книг Бориса Слуцкого осталось море стихов. Кстати, самих-то книг, по тем временам и по сравнению с алчно процветающими коллегами, у Слуцкого было немного — 10 очередных (новонаписанных) плюс два «Избранных», плюс два сборника «разных стихотворений» и одно переиздание. Первую книгу он издал в 38 лет.

Что такое особенное было в его стихах, не пропущенных в книги?

Краткое отступление. Мы, тогдашние читатели, полюбили, например, Цветаеву или Ахматову по стихам, что были напечатаны. То, что ходило в списках, лишь дополняло картину. Цветаевский «Лебединый стан» или ахматовский «Реквием» лично ко мне пришли позже, оказались потрясающими, но предмета любви ничуть не изменили. Нам, другому поколению, уже всё было ясно — и со Сталиным, и с крахом романтизма, внушённого XX съездом. Слуцкий лишь подтверждал нашу обречённость на жизнь в системе лицемерия. С его надеждами на то, что «время всё уладит», соглашались немногие.

Кроме того, Слуцкий фиксировал эволюцию старших. Сталинистов, теряющих свою веру. Нас это касалось только косвенно. Для меня в детстве Сталин был абсолютно сказочным, великим гигантом, непонятно как помещавшимся в Кремле. Он был ростом до неба. В мой карандашный рисунок Кремля на ватманской бумаге ему было не влезть.

Сознание старших, как выяснилось из стихотворения Слуцкого «Бог», не слишком отличалось от моего, детского.

«Бог ехал в пяти машинах». Но именно Слуцкий поднимал проблему в её полный рост. Слуцкий — утолитель той острой жажды полной правды, которая не отменялась ранней нравственной усталостью моего поколения. Сталин — лишь знак, имя несчастья, сопутствующего отечеству в веках. Слуцкий обнаружил «тот явный факт, что испокон веков / Таких, как я, хозяева не любят». С таким Сталиным и с таким Временем имеет дело муза Слуцкого.

Все те стихи — «сталинские» или «еврейские» — писались им по ходу событий, по-своему обвальных, и то слово Слуцкого было больше хроникальным, нежели неторопливо-вдумчивым. Он сравнивал свои стихи не только с кинохроникой, но и с магнитофонной лентой. Спрос требовал такого слова. Слуцким было многое угадано и сформулировано. Но то были формулы фотографического порядка — фотографии желтеют.

Маленький, седой Сталин в гробу. Слуцкий увеличил ту фотографию, которую и я, пацаном, видел в «Огоньке» и помню поныне.

Мне кажется, Слуцкий — поэт, рождённый не в сороковых. Он — чистый пятидесятник, если прибегнуть к этому способу, не очень корректному, определять время поэта. Именно в пятидесятых окончательно сформировался и оформился его мировоззренческий фундамент.

97
{"b":"802119","o":1}