Крутизна, правдивость, жалостливость, рыжизна, «мальчик-еврей», «я обратно хочу», общага и ревромантика, пионерские горны, Первомай и 7 ноября, рабочая окраина и последний трамвай — у Рыжего весь разброс советской знаковости в неумолимом потоке новых времён. Слуцкий присутствует при сем как авторитет. В общем и по частностям.
Я долго не мог понять, откуда у Рыжего появилась такая тяга к поэту Николаю Огарёву. Он вспоминает его не раз, в частности в стихотворении «Осыпаются алые клёны...»:
Парк осенний стоит одиноко,
и к разлуке и к смерти готов.
Это что-то задолго до Блока,
это мог сочинить Огарёв.
Не исключено, что здесь надо искать Слуцкого, намного раньше тоже не раз окликавшего не слишком знаменитого предшественника:
И печаль — это форма свободы.
Предпочёл ведь ещё Огарёв
стон, а не торжествующий рёв,
и элегию вместо оды.
(«Происхождение элегии»)
Разумеется, не всё так просто — взял да увёл у старшего поэта мысль или героя. Но Рыжий это делал. Слуцкий, что называется, даёт наводку. То есть учит. Ученик усваивает. Начальной строкой Слуцкого «Мои друзья не верили в меня...» он открывает одно из своих стихотворений, без ссылки на автора. Слуцкий и сам берёт, например, у Пушкина целиком строку «Над вымыслом слезами обольюсь» («Элегия») в концовку своего стихотворения «Желание поесть». В другом стихотворении Рыжего («До пупа сорвав обноски...») эпитет «седеющей груди» пришёл к Рыжему от Слуцкого: «Старые мужья, бия в грудь свою, седую и худую...» («Вот ещё!»).
Домашняя бесцеремонность законного наследника.
ДОЕЗЖАЙ ДО «КРАСНЫХ ВОРОТ»
«Доброта дня» была единственной книгой Бориса Слуцкого, которой было предпослано автопредисловие — «Слово к читателю»:
Стихи, составившие книгу, написаны преимущественно после 7 мая 1969 года. В этот день автору стукнуло 50 лет. Такую дату приходится и продумывать и прочувствовать. Хотя бы потому, что «и погромче нас были витии», а шестой десяток распечатывали очень редко.
Приходится описывать целый возраст, до которого люди вообще, а поэты — особенно, прежде доживали нечасто. А теперь — доживают.
В пятьдесят лет спешить не хочется. В то же время понимаешь, что торопиться — надо.
Хочется быть добрее, терпимее. Из этого желания выросло название книги «Доброта дня». В то же время на злобу дня реагируешь с всё возрастающим нетерпением.
Хочется закончить всё начатое. Всё то, что осталось в черновиках.
Читатель рассудит, отразились ли в книге мои желания и сдерживающие их размышления. <...>
Книга выходит в издательстве, заимствовавшем у Пушкина и Некрасова славное имя «Современник». На то есть веские причины: пишу ли я о доброте дня или о его злобе, речь всегда идёт о дне сегодняшнем или вчерашнем.
Поэту трудно не быть реалистом. Война, пересоздавшая моё поколение по своему образу и подобию, была реалистичной. Жизнь тоже реалистична. Иногда война и жизнь расплываются в романтике или сплываются в большие символы. Это тоже хочется описать...
Книга была подписана к печати в сентябре 1973 года и вышла 25-тысячным тиражом в самом конце его, буквально перед новогодьем.
Друг его Виктор Малкин даёт такую подробность: «Я передал Борису книгу стихов “Доброта дня”, и он подписал её. Я же шутя сказал, что раньше встречался с безвестным поэтом, а теперь встретился с великим. Борис неожиданно рассердился и назидательно заметил: “Я не великий поэт, если хочешь увидеть великого, садись в метро, доезжай до “Красных ворот”, выйди и посмотри на Лермонтова”».
Дамоклов меч
разрубит узел Гордиев,
расклюёт Прометея вороньё,
а мы-то что?
А мы не гордые.
Мы просто дело делаем своё.
А станет мифом или же сказаньем,
достанет наша слава до небес —
мы по своим Рязаням и Казаням
не слишком проявляем интерес.
Но «Выхожу один я на дорогу»
в Сараево, в далёкой стороне,
за тыщу вёрст от отчего порога
мне пел босняк, и было сладко мне.
(«Слава Лермонтова»)
Газета «Литературная Россия» (1975. № 50, 12 декабря) отдала полосу молодым поэтам. Несколько подборок с краткими напутствиями мэтров, в том числе Слуцкого. Он благословлял Алексея Королева:
Алексей Королев, тридцатилетний учёный-физик, — довольно редкий в нашей поэтической профессии пример человека, соединяющего большой талант и свежесть чувств с редкостной образованностью. Начитанность во всех главных мировых поэзиях сочетается у него с основательной философской подготовкой, и его статьи в журнале «Вопросы литературы» исполнены мыслей и сведений. Но главное для Королева — поэзия.
Из трёх стихотворений Королева наиболее любопытно первое — «Юность».
Свеча трепала языком
о том о сём со сквозняком,
и эта
пленительная болтовня
порой морочила меня
до света.
Что интересно? Королев явно перелагает на свой язык не кого-либо иного — Пастернака, его знаменитую «Зимнюю ночь»:
Мело весь месяц в феврале,
И то и дело
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
Что, Слуцкий этого не видел? Прекрасно видел. С его стороны это было в известной степени формой извинения перед Пастернаком — ну, не считая, разумеется, очень хорошего отношения к Алексею Королеву.
Слово «пастернак» он произносил по-южнорусски, как растение, смягчая «те» (отмечено Г. Калашниковым). Возможно, и родители Пастернака ещё говорили так же. Но Слуцкий не слишком часто произносил это имя.
Олеся Николаева прислала мне — я попросил — для этой книги свой мемуар, назвав его «Так начинают жить стихом» — строкой Пастернака. Случайно ли? Вовсе нет.
Мне было семнадцать лет, когда мой друг поэт Виктор Гофман привёл меня на семинар Бориса Слуцкого и предупредил, что там собираются очень значительные люди. Тогда все собирались в маленьком подвальчике где-то на задах Елисеевского магазина. В подвальчик набилось много народа, было тесно, но мы с Гофманом всё же отыскали себе стул и уселись на него, почти как курочки на насест. Я знала, что Витя должен был выступать оппонентом на обсуждении поэта Алексея Королева, с которым мы уже по очереди читали стихи в ЦДЛ в комнате номер восемь: там проходили еженедельные поэтические чтения с последующими комментариями от слушателей и ценителей. Поэтому я с удовольствием поздоровалась с ним как с единственным знакомым человеком в этой студии: там все были такие взрослые, казались такими поэтически умудрёнными и компетентными, что я, признаться, даже сидя рядом с Гофманом, изрядно робела. Да и сам Алексей Королев, с его декадентской внешностью, соответствующей его стихам, тоже внушал мне чувство трепещущей неуверенности.
И тут появился сам Борис Абрамович. Все сразу смолкли, и чтение началось... Слуцкому стихи Алексея так понравились, что он рекомендовал их к публикации, и они вскоре вышли в «Дне поэзии», что было тогда очень престижно для молодого автора.
Потом семинар (или студию) перевели в более подходящее здание — это был особняк на Таганке, на котором была надпись «Дом атеиста». Но помещение оказалось просторным, хотя и оно заполнялось целиком пишущей братией самого разного стилистического толка: были тут и богемные дамы, со стрижкой а 1а Цветаева, курившие сигареты, заправленные в длинный мундштук. Они вполне бы вписались в интерьер какого-нибудь салона Серебряного века. Были и бородачи в джинсах и растянутых свитерах с заплатками на локтях — и диссидентского вида, и такого, словно они вот-вот отправятся «за туманом» петь под гитару у костра и петь «Бригантину». Были и длинноволосые юноши со взором горящим, полные метафизической тоски. Были и дяденьки — с благородной сединой, а то и с лысиной, по всему — технари или физики. Были и аккуратно подстриженные молодые люди комсомольского вида...
Помимо Алексея Королева, я сразу запомнила Алексея Бердникова. Трудно было его не заметить и не запомнить: он писал венки венков сонетов, да ещё и терцинами! Правда, Борис Абрамович в какой-то момент изнемог от этого бесконечного версификационного потока и в какой-то момент попросил его больше ему этого не читать... Речь шла о его «венке сонетов» № 52...
Помню я до сих пор и Гарика Гордона с глазами, полными такой скорби, словно в ней собралось страдание всего человечества XX века и застыло там, не проникая в стихи. Это его, дивное: «Не ходите босиком — мир ужасно насеком».
Помню и Юлию Сульповар и Любовь Гренадер, о которых было написано кем-то из студийцев: