Литмир - Электронная Библиотека

И я только смотрю на них, я, зритель, не имеющий отношения к мистерии милосердия, возможно, нежелательный для них — и не сошлешься на то, что моя последняя собеседница продолжает спать, уйдя в подушку, что веки ее не дрогнули ни во время сумятицы наведения порядка, ни во время менуэта сестер, ни теперь, когда посланец иных сил раздает крохи утешения. А ксендз тактично проходит мимо ее равнодушия, наверное, бывают у него и проигранные раунды, поэтому он осторожен, не рискует вступать в ближний бой. Это тоже результат тренировки. Ничего в нем я не вижу, никакого возмущения: шея не напряжена, лицо всего лишь сосредоточенно, он проходит мимо нее, мимо меня, но ведь я же не сплю, не притворяюсь, а кроме того, не умираю и должна бы вести себя как все, слитая с ними покорностью. И вот в какую-то секунду, вооруженный своей уверенностью, проходя мимо моей койки, мимо моей приземленности, он поворачивает голову и мы смотрим друг другу в глаза, дольше, чем секунду, соприкасаются наши взгляды — и я ничего не хочу прочитать в его глазах. Так и сижу, когда его уже нет, а они, еще стоя на коленях, тоже смотрят на меня. Я не хочу знать, кем я теперь являюсь для этих женщин, в эту минуту еще пребывающих на иной высоте, я, сидящая неподвижно, держа руки на коленях, а руки влажные, слюна терпкая, и я сижу, гордая и слабая, вот и меня коснулись в щедрости своей, и ничего я тут не изменю; я изменник, сидящий так упрямо, хотя именно меня через минуту должно постигнуть то, что мне предназначено.

Настройка инструментов к завтраку становится все громче, это конкретное музицирование, и конкретна реакция на него больничных пансионеров, это одно из местных развлечений в общей монотонии, прежде чем аккорды котлов и тарелок раздаются во всю мочь здесь, где мы к ним прислушиваемся. А передо мной возникает медсестра — так сказать, авангард — с запретом, хотя я знаю о нем, красное слово значится на листе болезни на спинке кровати. Завтрак сегодня не для меня, медсестра, стоя рядом, шутит по этому поводу о благотворном воздействии голодной диеты на фигуру, и тут же выясняется подлинная цель ее визита — шприц с уже готовым жалом, первый акт вмешательства в меня; я ложусь на живот, без протеста, с готовностью. И спрашиваю, для поддержания разговора: это что, то средство, что благодарными больными названо «Янек с придурью»? По другому поводу я уже имела возможность познакомиться с его действием, что ж, всякое в моей дамской биографии бывало, ни к чему здесь говорить, когда и почему уплывала я в беззаботном хмелю, отрезанная от боли, от инструментов между бедрами, а также заслоненная от всякой неуверенности категорическими, можно даже сказать — личными решениями. «Янек с придурью» — это большой друг в разных женских ситуациях, а также и в других хирургических случаях, он вызывает состояние эйфоричной полуневменяемости, когда помрачение вытесняет все страхи за пределы сознания — и, как после целодневного пьянства, фильм вдруг обрывается. Сестра в соответствующем настроении отвечает шуткой на мое любопытство (ага, «Янек с придурью», и вам сразу хорошо, да? это партнер что надо, жалко, всего часика на два), а потом, когда я шиплю от укола, профессионально говорит, что это долерган с атропином, действует на какие-то центры и сейчас все будет хорошо. А я про себя думаю, что она уколола меня только в зад и во что-то там еще, потому что подобное парение в небесах, это счастливое состояние из ничего, которое я уже познала, не берется исключительно из моей бренной оболочки, от которой отключили всякий прием, а является чем-то более возвышенным, более пространственным: это воздушный шар, надуваемый радугой и безоблачным вознесением, вознесением над вооруженной скальпелем действительностью. И вызвал это никакой не гипофиз или парализованная группа мышц, из-за чего я могу увлекать себя, возноситься сама над собой так радостно.

В часы, п р е д ш е с т в у ю щ и е  э т о м у, жадно ждут такого состояния, вот так, наверное, алкоголики, дрожа, тянутся за другим стаканом, чтобы вот-вот началась изоляция от всякой приземленности; и еще знаю, что сейчас надо лежать спокойно и предаться блаженству, но я знаю себя: это еще немного продлится, есть во мне кретинское упрямство, помимо воли, функции мозга будут еще сопротивляться несколько минут, — так что, когда игривая сестрица исчезает в выбеленной дали, я тут же встаю, иду за ширму, даже хочется пойти в ванну, принять душ, чтобы его хватило впрок на много дней, когда будет лишь грязная вода в тазу, но тут же на меня обрушился протест соседок, которые следят за моими действиями. Тут всегда с любопытством наблюдают за тем, кому остался еще час-полтора, тоже ведь занятие в тянущемся безделии, так что поднимается крик, чтобы я не вытворяла глупостей, и вообще, чего я встаю, почему умных людей не слушаю? К сожалению, уж вы меня простите, я сама знаю лучше, так что моюсь за ширмой вся, кое-как вытираюсь и даже — сейчас мне в это почти не верится — подвожу глаза перед зеркалом, сыплю на нос пудру и именно тогда ощущаю первый проблеск нелепости. И в своих заметках написала: «Не знаю, что мне пришло в голову, зачем все это. Наверное, только ради себя, чтобы не поддаться больничному убожеству этих часов, чтобы они поскорее прошли. Хочу быть наготове и обычной. В конце концов, все, что я делаю, что меня ждет, — это для жизни, какой бы она ни была. Даже если я потом с нею не примирюсь».

Это мои слова в тот день, когда я уже сжала в руках, в их уже воспринимаемую, начиная с подушечек пальцев, чуждость, футляр с помадой, когда уже медленно вернулась — и осторожно, боком, присела на койку, и еще сумела, укладывая косметику, нащупать на тумбочке блокнот, почти весь исписанный день за днем, чтобы так, еще не видя цели, в мыслях не имея этой книги, доказать письменно мое безумие суетности.

Женщины оказались куда благожелательнее, они не хотели возмущаться, соседка была сама доброта; давно позади остались минуты моей обособленности, теперь мы уже одно целое, даже ксендз этому не помешал, мы уже были какой-то первобытной общностью инстинктов, когда человек делится с человеком всем. И может быть, я неверно, на какой-то момент, определила эти минуты, но так уж вдруг показалось, что просто я доселе, за всеми этими житейскими перипетиями, хорошенько не разобралась в себе.

И вот с изумлением убеждалась, с минуты на минуту все отчетливее, что теперь все иначе. Стрелки бегут, я слежу за ними, подгоняя, их уже четыре, шесть, циферблат множился в зрачках, натянутые шнуры проводов втягивали его в череп, часики были как бы фокусом, свет в окне — атомным взрывом, ну конечно, это же атропин, это я понимала; но почему я все еще так точно сознаю все, почему не уношусь в волшебном беспамятстве, в пренебрежении к близкой неизбежности? Я закрыла болящие веки, но нет, не упадал занавес, чтобы отделить меня от того, что накатывалось, — этот занавес, вознесшийся в пронизывающем свете; и вот бесконтрольное отчаянье, удары молотами туда, где невозможно защититься, потому что беззащитность повсюду, вот боль воображения, раздираемого деталями неотвратимого, может быть, зародившаяся в сетке нервов, но это также и зверь, дикий зверь, который кидается на меня со всех сторон возникшей ситуации, на сей раз медикаменты ничего не парализовали, и если я сейчас обмираю, то от сознаваемого страха. Он громадный и ледяной, выползает отовсюду, я уже глотаю его и все распухаю, никто меня от этого не спасет, они сделали свое дело и теперь бессильно смотрят на то, как я тону, а я не могу переварить этого отчаяния, и стошнить им не могу, потому что обнаруживаю смертоносные феномены; вот так люди боятся, когда хотят покончить со всем, отчетливо воспринимая проигранную жизнь. Еще какой-то клочок рассуждений, на это меня еще хватает: может быть, они допустили ошибку, эти химикалии для меня ядовиты, сочетание элениума и глимидов с тем, что было в шприце, дало какую-то реакцию, может быть, так нельзя, надо им сказать, это же пригодится им в будущем, чтобы не подвергали людей этой муке самосознавания, совсем же обратный результат, возможно, они и понятия не имеют. Надо их предупредить, но это уже не имеет значения; я уже в водопаде полного осмысления всего и сейчас погибну под волной ясности, которая накатывает на меня, вздымается, ударяет, сокрушает все дыхательное пространство, хочет сохранить его в кулаках, прижатых к горлу, во рту, набитом песком, но сейчас и этого не будет, потому что распадутся чувства и всякая способность фиксировать происходящее, и я вскочу с воем, и вся уже буду животным, готовым на убой, никто меня от ножа, через минуту, не спасет. Я всего лишь страх на пороге камеры смертника, а тогда, видимо, человек перестает быть творением природы, достойным человечности.

64
{"b":"791757","o":1}