Литмир - Электронная Библиотека

Каждый из нас, уважительно именуемых писателями, нашел тему, которая является сплетением его корней, и на нем вырастает то, что он может или сумеет создать, из отложений того, что имело место, из того, что ему было отпущено или что он надумал о жизни, что сообразил сам и что — его современники. Не всегда можно начертить этот тематический стык по учебникам элементарной геометрии, но он существует, даже если мы огибаем то место, из которого слишком много исходит. И тут ничего не поделаешь, места, где взывают к тебе образы, не засыплешь. Наглядный пример: попытки, все еще в первом приближении, описать войну и тогдашнее состояние человека даже теми, чья сознательная биография, даже чья дата рождения не приходится на то время. Для меня моей темой являются те годы. Моя война — та война. Она слишком долго была только словом, мистическим событием, происходящим не тысячи лет назад, а за тысячи километров к западу; слишком долго в моей войне не раздавалось ни одного выстрела, да и смерть там была другая, более обычная, поскольку она была смертью стариков или тех, кто слишком быстро запахнул за собой врата старости. Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь написать об этом. Знаю только, что, если этого не произойдет, я не завершу полностью свою жизнь, свой труд. Я не выдвигаю никаких аргументов. Только полагаю, что каждый имеет право на свои счеты с жизнью, если не желает отречься от своей судьбы. А мы оттуда, из того периода жизни, вынесли несколько правд, которых никто не услышит, если будет молчание. Все так, сыты мы были только летом, на полевых работах. Да, конечно, зима длилась там без малого полгода и замуровывала нас в глинобитные бараки, а идя от барака до хлева, в метель, можно было начать кружить, и так кружить до самого конца. И то правда, что скот падал от бескормицы, а мы хищно свежевали коровьи останки и ели эту падаль, темное, волокнистое, самое лучшее мясо в моей жизни. И то правда, что хоронить ходили в степь, где долбили мерзлую землю, что нет никого из нас, кто не оставил бы там часть своего прежнего мира. И то правда, что мне уже не найти этих ничем не отмеченных могил и только память хранила меня от полного сиротства, хранит и доныне. И то правда, что я повзрослела слишком рано, так как по-настоящему взрослым становишься тогда, когда осознаешь ответственность за других, а это курс обучения, полный ловушек. И то правда, что я не узнала зорьки молодости, всего, что в ней есть и хорошего и плохого, слез и восторгов, отчаянья и счастья, страхов и обожания — и того, что бывает в первый раз, с пробуждением, и так уж не переиграешь, что делать, если я вошла в жизнь через двери не по мне, ничего уж тут не поделаешь.

Все это было и осталось в нас, но не будем отворачиваться и от другой правды, если уж быть честным: мы жили так, как жили тамошние люди. Возможно, они были лучше приспособлены, лучше все рассчитывали, но и они мерзли, голодали и порой не выдерживали зимы, как и мы. Не всегда легко об этом помнить, ведь мы же лепим себя только из личного опыта. И если я буду когда-нибудь писать книгу, когда уже пройдут все страхи, я хотела бы и это кому-то передать. Передать ту войну там, где ее не было, но где она была тысячекратным, всеобщим самопожертвованием ради фронта, ради спасения. Передать и нас, таких беспомощных, обреченных на слепоту и нужду, может быть, в результате ошибки истории, тогда еще недоверчивой к людям, а может быть, из-за темноты снега, завалившего людей вместе с крышей. И я думаю, что иначе и не могло быть. А годы уравнивали нас всех, тогдашних, под тяжестью катастрофы, которая наваливалась, которая стала бы реальностью, если бы не жертвы, приносимые людьми. В том числе и теми, в глубоком тылу, это был материал для плотины под Москвой, ехали сани, ехали возы, полные призывников, к далеким станциям, ехали поезда с людским материалом, подбирали год за годом, все моложе, пока не случилось так, что однажды на сенокосе, а потом и в жниво остались одни женщины. И так они остались надолго, без мужского голоса, без мужских плеч и подмоги, — и пришлось им перестать быть только женщинами, поскольку от них теперь зависело все. Зависело не то, как бы уцелеть самой и как детям выжить, ценой удвоенного труда, а чтобы стране уцелеть. И выдюжили, и победили. Да, страна эта победила и благодаря женщинам. Благодаря им выжили те, что живут и вернулись. Я хотела бы это когда-нибудь описать, хотя не знаю, сумею ли и смогу ли.

Я думаю, что историю нельзя делить на фрагменты, особенно если она творится и будет твориться в людях. Ведь только явные дела принимают правильные пропорции — и даже в совершенных ошибках можно обнаружить чьи-то объективные мотивы. И плохо, когда молчат, потому что тогда возникает пустое место, правда ненадолго; а кому нужны примитивные толкования, однозначные определения злопамятных и недалеких, дурачков от мышления или сознательных фальсификаторов, сегодня, когда целые континенты нашей планеты отрешились от предрассудков, дурного наследства, чуждых режимов, доктринерства после пагубной, но ведь когда-то такой понятной изоляции? Покуда еще не великолепный, но сколь уже новый видится нам мир. Наверное, благодаря тем, что полегли, последней своей волей передвигая границы и соотношение сил в мире. Может быть, благодаря и нам, хотя наши павшие отошли тихо и не героически. Благодаря нам, формировавшим себя из трудностей, из голода и холода и несправедливостей, и уже потом, познавая цену наших трудных решений и разумений, под остаток жизни, разглядели мы многоглавую гидру катаклизма, которая является их отрицанием. Это самые трудные проблемы, которые не выкорчевать одному поколению. Мы были когда-то волной, взбирающейся на новый берег. Мы, там, — и подобные нам, те, далекие, здесь. И в стране, где судьбы безвозвратно смолкших также выглядят дурным воспоминанием. Таково уж оно есть, новое право, которое мы творим сегодня. Но о прошлом и настоящем надо говорить, чтобы их понять. Вот для меня единственная логика, иной я принять не могу, иначе в моей работе, в моем служении будут бесплодные пятна, как та степь. Только ли в моем? Надо лечить искалеченных людей, пусть на ранах нарастает новая ткань, пусть даже терапия, как всегда при тяжелых ранениях, не лишена риска. Ведь речь идет о том, что история на протяжении веков, а также и последних десятков лет, ближайших к нам, складывается не только из приглаженных биографий. И не они рычаг перемен, которые потом служат людскому преуспеянию. Ведь разум увядает (таковы уж мы есть), если мы не тренируем его выбором альтернатив. Удобных для ленивой глупости или терпеливо исследуемых путем анализа.

Я часто возвращаюсь к этой интерполяции нашего времени, которая кажется мне неизбежной, особенно в области искусства и вообще любой вещи для пользования других, чтобы она не была самохвальством формы и языка; нас призывают, чтобы мы видели больше, бросали свет на запутанную обусловленность человечества, а дальше как, что же с нами, что в нас? Заблуждением будет полагать, что мы миссионеры нам самим еще неведомой веры. Я оказывалась перед таким заросшим местом в моих двух последних книгах, оно было упрямо, почти недоступно, я что-то пыталась сделать, прокладывала небольшую тропку, потом отступала, полная опасений, злой настороженности, претензий к себе самой, а еще и беспомощности. Но это такое дело, которое меня не отпускает, вновь втягивает каждый раз, когда я оглядываюсь на прошлое, каждый раз, когда смотрю перед собой. И каждый раз тогда, когда на меня ниспадает затемнение будущего, всякого рода тревога. Такова уж моя обратная связь, любая повседневная слабость отдает меня бессилию. И теперь вот оно вновь пришло, потому что велят ждать, потому что холодно и я не знаю, хватит ли меня еще на немедленную смелость и буду ли я когда-нибудь готова переступить тот порог писательской правды.

Велели ждать, а телефон молчит, вот я и звоню сама, нелегко дается это движение к диску, отделяющему от мира, когда возвращаешься от иных проблем к иному уровню усилий ради сохранения простейшего существования, к наипростейшим вещам — ко мне, в моем телесном естестве с таящейся в нем угрозой, — да еще когда я вновь съеживаюсь, уменьшаюсь в любой своей всполошенной мысли, в самом голосе, которого не хочу принять, потому что он кому-то навязывается. И получаю урок: профессор был, вышел, уехал на какой-то ученый совет. А что эта девица может поделать? Знаю, знаю, но пусть уж исполнится мера моего унижения, смирение мое даже не очень уязвляет, потому что у этой игры иные принципы, я уже утрачиваю рефлексы, которые старательно собирала воедино по дороге, в течение всей моей дороги. А в социальном отделе мне терпеливо повторяют, что они уже обращались куда нужно и как нужно, не в первый раз такое, подобные дела у них всегда на повестке дня, а что профессор неуловим — так это случается. Так разговаривают обычно с ребенком, с человеком не очень-то умственно развитым или с тяжелобольным, но я пока еще здорова, пока меня не искромсали и не выбросили из меня кусок отравленного мяса; я здорова, только сил у меня не хватает, поэтому и голос у меня не свой, срывающийся, с хрипотцой. Только бы он не сорвался на неприличный фальцет, собеседник наверняка это чувствует и придумывает лазейку: завтра мне надлежит позвонить адъюнкту, которого наверняка легче поймать, он даже их консультант и тоже знает о моем положении, так что еще немножечко терпения, товарищ, мы все понимаем.

40
{"b":"791757","o":1}