Хорошо, пусть средства в государственной казне ограничены (хоть и верилось в это с трудом), но ведь есть благотворители, меценаты — тот же Строганов? Неужели не пожертвуют на памятник несколько тысяч из своих миллионов?
И поплакаться теперь уже было некому, чтобы не прогневить ее величество… Приходилось ждать и терпеть.
Комнату к приезду Дидро приводили в порядок. Раза два выезжали на природу вместе с Поммелем и семейством Фонтена. Побывали у Дмитриевского на премьере комедии Мольера «Мизантроп» (в ней Иван Афанасьевич играл Альцеста), на приеме во французском посольстве и в гостях у Мишеля.
Клод Мишель сильно постарел за эти годы, как-то потускнел и обрюзг. Говорил дребезжащим голосом, словно бы старик, хоть на самом деле не имел еще и шестидесяти лет. А зато его дети выросли и повзрослели. Старший, Франсуа, уже брился и довольно откровенно пялился на мое декольте; превращалась в девушку и Симона (ей исполнилось пятнадцать), то и дело рдела щечками и все время смущалась; а зато младшему было только семь, он ходил еще в коротких штанишках и периодически пускал ветры после обеда, получал замечания старших и упорно продолжал портить атмосферу как ни в чем не бывало.
Брат Жан-Жак подарил мне в Париже племянницу, окрещенную Жюстин, а Марго родила мальчика Огюста. Иногда нам писал и Лемуан: жаловался на боли в коленях (он уже не мог подолгу ваять стоя) и просил побыстрее возвращаться на родину — потому что хотел бы увидеть нас и обнять перед смертью; стал чрезвычайно сентиментален к старости.
1772 год завершился окончанием работ по Гром-камню. Глыбу установили на предусмотренное ей место, спереди и сзади состыковали с обтесанными кусками, и тем самым постамент обрел свою спроектированную форму. Да, скала зрительно уменьшилась, как бы растянулась слегка и не выглядела больше обиженным, нахмуренным слоном; подчинившись воле ваятеля, укрощенный, покоренный, камень превратился в волну, набежавшую на морской берег, и послушно ждал установки бронзового Петра. Сверху в толще гранита были высверлены отверстия для закрепления арматуры, что пойдет из задних копыт и хвоста лошади…
Новый год начался с обильного снегопада, завалившего Петербург по окна нижних этажей. Настроение было праздничным, в помещениях пахло хвоей от украшенных елок, нас обуревали надежды на скорое счастье. Ах, как мы ошибались! 1773 год опрокинул всю нашу жизнь…
5
Душка Дени Дидро собирался приехать к нам в самом начале мая, но, когда узнал от другого корреспондента Екатерины II — Мельхиора Гримма, что в конце того же месяца из Дармштадта выезжает целый конный поезд в Петербург (мать, герцогиня Дармштадтская, едет с тремя дочками-принцессами на смотрины к Павлу Петровичу), то решил к ним присоединиться. Мы готовились к торжественному приему, наводили последний марафет в предназначенной для ученого комнате, как внезапно…
О, несносное, проклятое слово «внезапно»! Этот год полностью состоял из «внезапно», «неожиданно», «вдруг»! Мне писать об этом очень тяжело. Но, как говорится, из песни слов не выкинешь… Коль взялась писать историю своей жизни, надо говорить обо всем.
Где-то за несколько дней до приезда Дидро рано утром раздался звон колокольчика у наших дверей. Открывает мадам Петрова, говорит мэтру: «Мсье Этьен, это к вам…» Боже, входит Пьер Фальконе собственной персоной! Сильно подурневший (в тридцать лет выглядел за сорок), весь какой-то потрепанный, неухоженный, и во рту не хватает нескольких зубов. Криво улыбается: «Не прогоните блудного сына?» Да куда ж деваться, не прогоним, конечно…
Появляется папаша из своей комнаты, непричесанный после сна, удивленный, неласковый: «Здравствуй, здравствуй, сыночек… Ты какими судьбами в Петербурге?» Обнимаются, целуются, большей частью формально. «Так какими судьбами? Сел на корабль из Лондона… И приплыл».
Разумеется, в очередной раз убежал от кредиторов. И с наставником своим, Рейнольдсом, повздорил. Сжег мосты.
— Можно я у вас пока поживу?
— Поживи, не против. Только комнат у нас обустроенных гостевых нет. Приготовили одну для Дидро.
— Можно, я пока в его поживу?
— Хорошо, на первое время. Только не свинячь там.
— Обижаешь, папа. Разве я похож на неряху?
— Вылитый неряха и есть.
Кое-как пришли от этой новости в чувство. Пьер действительно вел себя вначале прилично, покурить выходил на балкон, пил вино только за обедом и не пропадал вечерами невесть где. Посетил с отцом Академию художеств, познакомился с Чекалевским, Лосенко, Гордеевым и договорился, что начнет вести семинар по портретной живописи. Попросил показать ему город. Без особой охоты согласилась (все-таки он был мне не слишком симпатичен, честно говоря). Прогулялись по Невскому, по мосту перешли на Заячий остров к Петропавловке и зашли в его собор, поклонились праху Петра Великого. Перешли на Васильевский, осмотрели Кунсткамеру, впрочем, при достаточном равнодушии Пьера. Гость явно заскучал, и тогда мы зашли пообедать в один из трактиров на углу Морской и Гороховой, где была и русская, и французская кухня. Фальконе-младший захотел попробовать русскую, но ни щи, ни гречневая каша с молоком ему не понравились, он перезаказал бульон-консоме и страсбургский пирог. Говорили о многом: о России, о Франции, о Великобритании, о бездарности нашего короля и необходимости перемен.
— Понимаешь, Мари, — говорил мой названный «пасынок» (мы перешли на «ты»), — понимаешь, общество, в коем мы живем, просто отвратительно. Человеческая жизнь ничего не стоит. Люди гибнут неизвестно за что. Все думают только о еде и деньгах. Разговоры исключительно об этом. Идеалы утеряны. Искренности нет.
— Отчего же нет? — возражала я. — Твой отец, например…
— Мой отец — чудак, не от мира сего, — улыбался Пьер. — Вечно в эмпиреях и свою жизнь положил на алтарь искусства. А кому, по большому счету, нужны его скульптуры? Им? Им? — И он тыкал пальцем в посетителей трактира. — Сомневаюсь. Да, конечно, памятник Петру. Если сумеет отлить как следует и установить грамотно. Если ж нет? Кто тогда вспомнит о Фальконе?
— Для чего думать о дурном? Отольют как положено, установят отлично. И о нем будут говорить, словно о Давиде работы Микеланджело или о Венере Таврической. Я не сомневаюсь.
— Был бы очень рад. Только скепсис гложет мою душу. Я всегда в сомнениях и себе не нравлюсь. Для чего рожден? Что могу сказать людям? Ни особого таланта, ни знатности. Так, пустая человеческая порода. Неприкаянная песчинка мироздания.
— Ты не прав, Пьер. Почитай Вольтера или же Дидро. Каждый человек по-своему уникален и талантлив. Только надо разглядеть в себе лучшие свои качества. Если не преуспеешь в творчестве, станешь заботливым мужем и отцом. Может, счастье твое в семье?
Пьер скривился, словно бы от уксуса:
— Тоже не уверен. Чтобы стать примерным семьянином, надо любить супругу по-настоящему. Я же не способен на светлые чувства. С юности искалечен непотребными девками. Вот тебя я мог бы полюбить, наверное. Но не так, чтобы посвятить тебе жизнь… И потом ты — женщина моего отца. Не имею права влезать в ваши отношения.
В этих разговорах он открылся мне с новой стороны — тонко чувствующей и ранимой личностью, чем-то сильно обиженной, недолюбленной родителями в его детстве и потом женщинами в зрелом возрасте. По-хорошему, хотелось бы его пожалеть. И утешить. Но моя любовь к Фальконе-старшему затмевала для меня всех других мужчин. А по-матерински тоже не могла приголубить Пьера, будучи на семь лет его моложе. Как сестра? Нет, не получалось…
Может быть, со временем мы бы с ним подружились, я не исключаю. Но… Впрочем, я об этом «но» расскажу чуть ниже. А пока надо описать прибытие в Петербург Дидро и немецких принцесс.
6
Конный поезд двигался из Дармштадта в Любек, где его поджидали три фрегата Российской империи под командованием графа Разумовского. Далее путешествие следовало по морю. Мы гостей ожидали 1 июня, но они задержались в Ревеле из-за непогоды. Только пятого числа получили записку: мсье Дидро сообщал, что доехал благополучно и по распоряжению царицы поселился вместе с Гриммом в доме Мятлева на Исаакиевской площади. (В скобках замечу: дом действительно назывался Мятлевским — по фамилии прежнего владельца, но теперь его хозяином был Нарышкин. А когда Дидро поругался с Гриммом, переехал в другой особняк Нарышкина.)