Он знал, что это неправда, потому что она не видела их мертвыми, как видел он: под дождем в оливковых рощах Харамы, в жару под обломками разрушенных домов в Кихорне, на снегу под Теруэлем. Но он понимал: она винит его за то, что он жив, а Висенте мертв, и внезапно – крошечным безотчетным уголком своей души, который, как оказалось, был еще жив, хоть Энрике и не осознавал этого, – он почувствовал себя глубоко обиженным.
– Тут была птица, – сказал он. – Пересмешник.
– Да.
– Я его выпустил.
– Какой ты добрый! – язвительно сказала она. – Все солдаты так сентиментальны?
– Я хороший солдат.
– Верю. Ты говоришь как хороший солдат. А каким солдатом был мой брат?
– Очень хорошим. Веселее, чем я. Я не был веселым. Это недостаток.
– Зато ты самокритичен и говоришь, как по писаному.
– Лучше бы я был более веселым, – сказал он. – Никогда не мог этому научиться.
– Все веселые мертвы.
– Нет, – сказал он. – Басилио тоже веселый.
– Тогда и он тоже умрет, – сказала она.
– Мария! Не надо так говорить. Ты говоришь как пораженка.
– А ты – как книга, – сказала она ему. – Не трогай меня, пожалуйста. У тебя холодное сердце, и я тебя ненавижу.
И снова он почувствовал обиду, он, считавший, что сердце его давно остыло и ничто уже никогда не сможет причинить ему боль, разве что физическую; сидя на кровати, он наклонился вперед и сказал:
– Стяни свитер у меня со спины.
– Не хочу.
Он сам подтянул вверх спинку свитера и наклонился вперед.
– Смотри, Мария, – сказал он, – это – не из книги.
– Не желаю я смотреть, – сказала она, – и не буду.
– Тогда положи руку мне на поясницу.
Он почувствовал, как ее пальцы коснулись огромного рва у него на спине, через который легко прокатился бы бейсбольный мяч, – это был чудовищный след от раны, в которую хирург полностью засовывал кулак в резиновой перчатке, когда чистил ее; этот ров шел вдоль всей его поясницы, от одного конца до другого. От прикосновения ее пальцев он внутренне сжался. А в следующий момент она уже крепко обнимала и целовала его; ее губы были спасительным островком в океане моментально нахлынувшей раскаленной, слепящей, невыносимой, нарастающей боли, волна которой захлестнула его и смыла все. Остались лишь губы, ее губы; а потом, ошеломленный, взмокший от пота, он сидел, уйдя в себя, прислушиваясь к тому, как постепенно отступает боль, а Мария плакала, твердя:
– О, Энрике, прости меня. Пожалуйста, прости меня.
– Все в порядке, – сказал Энрике. – Тебя не за что прощать. Но это было – не из книги.
– Спина постоянно болит?
– Только когда кто-нибудь прикасается или когда сделаешь резкое движение.
– А спинной мозг не был задет?
– Самую малость. Так же, как почки, но теперь все нормально. Осколок вошел с одной стороны и вышел с другой. Пониже, на ногах есть еще раны.
– Энрике, пожалуйста, прости меня.
– Прощать тут нечего. Обидно только, что я непригоден для любви и что я не веселый.
– Будешь пригоден, когда все заживет.
– Да.
– А оно заживет!
– Да.
– И я буду заботиться о тебе.
– Нет. Заботиться о тебе буду я. И все это не так важно. Только очень больно, когда прикасаются или когда сделаешь резкое движение. Я не придаю этому большого значения. А теперь – за работу. Нужно немедленно уходить отсюда. Все, что здесь есть, надо вывезти сегодня же ночью. И спрятать в новом месте, не вызывающем подозрений и таком, где все это не заржавеет. Нам оно понадобится еще не скоро. Нужно будет очень многое сделать, чтобы снова достичь нужной стадии. Многих придется воспитывать. К тому времени эти боеприпасы могут оказаться негодными. В этом климате детонаторы быстро выходят из строя. А сейчас нам надо идти. Я дурак, что задержался здесь так надолго, а тот дурак, который меня сюда поместил, ответит перед комитетом.
– Я должна привести тебя туда сегодня ночью. Они думали, что один день ты будешь здесь в безопасности.
– Этот дом – чистое безумие.
– Мы уйдем прямо сейчас.
– Надо было уйти раньше.
– Поцелуй меня, Энрике.
– Только очень осторожно.
Потом – темнота, кровать, осторожные движения, глаза закрыты, ее губы на его губах, счастье без боли, внезапное ощущение, что ты дома, без боли, что ты вернулся и жив, без боли, покойное сознание, что ты любим, и тоже без боли; недавняя пустота на месте любви больше не пуста, их губы в темноте прижимаются друг к другу так, что они счастливо и благодатно ощущают себя дома, где тепло и таинственно, в темноте и без боли, и вдруг врезается вой сирены, и боль вскидывается вновь, нестерпимая, словно вобравшая в себя всю боль мира. Это была настоящая сирена, не рекламная из радиоприемника. И не одна. Две. Они приближались с обоих концов улицы.
Он повернул голову, потом встал. Недолго же продлилось возвращение домой, подумалось ему.
– Выходи через заднюю дверь и беги через пустырь, – сказал он. – Иди. Я буду стрелять сверху и отвлеку их.
– Нет, иди ты, – сказала она. – Пожалуйста! Я останусь и буду стрелять, они подумают, что ты в доме.
– Ладно, – сказал он. – Уйдем вместе. Здесь нечего защищать. Этот хлам бесполезен. Лучше спастись самим.
– Я хочу остаться, – сказала она. – Я хочу тебя защитить.
Она потянулась к его кобуре, чтобы вынуть из нее пистолет, но он ударил ее по щеке.
– Пошли. Не будь дурочкой. Пошли!
Спускаясь по лестнице, он чувствовал ее прямо у себя за спиной. Он распахнул дверь, и они выскочили из дома. Он обернулся и запер дверь.
– Беги, Мария, – сказал он. – Через пустырь, вон туда. Беги!
– Я хочу с тобой.
Он опять ударил ее по щеке.
– Беги. Потом падай в траву и ползи. Прости меня, Мария. Но уходи. Я побегу в другую сторону. Беги, – сказал он. – Беги же, черт возьми!
Они одновременно нырнули в заросли сорняков. Пробежав шагов двадцать, когда полицейские машины уже остановились перед домом и сирены смолкли, он распластался на земле и пополз.
Сорная пыльца сыпалась в лицо, репьи впивались в ладони и в колени, но он упорно полз, извиваясь и поминутно отмечая про себя: вот они обходят дом, вот уже окружили его.
Не обращая внимания на боль, он упорно полз вперед, напряженно думая: «Но почему сирены? Почему нет третьей машины, чтобы перекрыть задний вход? Почему пустырь не обшаривают прожектором или фонарями? Кубинцы. Неужели они настолько глупы и склонны к театральным эффектам? Должно быть, они сочли, что в доме никого нет. Наверное, приехали, только чтобы захватить оружие. Но зачем сирены?»
Сзади он слышал, как взламывают дверь. Они окружили весь дом. Где-то рядом с домом дважды раздался свисток, он упрямо полз дальше.
«Дураки, – думал он. – Но сейчас они уже, наверное, нашли корзинку с пустыми тарелками. Что за люди! Ну кто так устраивает облаву?»
Теперь он был почти на краю пустыря и понимал, что сейчас придется встать и перебежать через дорогу к дальним домам. Способ ползти так, чтобы как можно меньше ощущать боль, он нашел. Он мог приноровиться почти к любому движению. Острую боль причиняли перемены положения тела, и сейчас ему было страшно подниматься на ноги.
Все еще скрываясь в траве, он встал на одно колено, переждал резкий приступ боли, потом подтянул к колену ступню другой ноги, чтобы встать на нее, и боль снова пронзила его.
Он бросился бежать к дому, стоявшему на противоположной стороне улицы, на краю другого пустыря, и тут – щелчок, включившийся прожектор сразу же поймал его в свой луч и ослепил, теперь он различал только границы темноты с обеих сторон.
Прожектор был установлен на полицейской машине, которая бесшумно, безо всякой сирены, подъехала к дальнему краю пустыря и остановилась на углу.
Как только Энрике – длинный, худой, резко очерченный в луче прожектора силуэт – встал, доставая тяжелый пистолет из наплечной кобуры, из машины с погашенными огнями раздались автоматные очереди.