Это не было слишком далеко, чтобы снять поросший соснами склон холма, озеро и силуэты фермерских построек, которые то и дело исчезали в клубах каменной пыли, поднимавшейся после попадания в них мощных снарядов, или фонтаны дыма и земли, взметавшиеся на гребне холма, когда гудящие бомбардировщики сбрасывали над ним свой груз. Но танки с расстояния восьмисот – тысячи ярдов выглядели, как бурые жучки, шнырявшие среди деревьев и плевавшиеся крохотными вспышками, а люди за ними казались игрушечными солдатиками, которые простирались плашмя на земле, потом поднимались, бежали, пригнувшись, потом останавливались и падали снова, и некоторые так и оставались лежать, усеивая собой склон, а танки шли дальше. Тем не менее мы надеялись получить общую панораму боя. У нас уже было много крупных планов, мы рассчитывали, если повезет, снять и другие, так что, вкупе с составляющими панораму боя фонтанами земли, разрывами шрапнели, плывущими клубами дыма и пыли, подсвеченными желтыми вспышками, и распускающимися белыми бутонами от взрывов ручных гранат, должно было получиться то, что нам нужно.
Поэтому, когда света стало недостаточно, мы снесли большую камеру по лестнице вниз, сняли с треноги, разделили поклажу на троих и по одному, с интервалами, рванули через разрушенный угол дома на Пасео Росалес под укрытие каменной стены конюшен старых казарм Монтана. Это оказалось отличным местом для работы, и мы приободрились. Однако, уверяя друг друга, что отсюда расстояние для съемки будет достаточно близким, мы сильно лукавили.
– Давайте зайдем к Чикоте, – предложил я, когда мы уже поднимались в горку к отелю «Флорида».
Но им нужно было чинить камеру, менять пленку и консервировать уже отснятую, поэтому пошел я один. В Испании тогда редко удавалось побыть одному, так что для разнообразия это было даже неплохо.
Направляясь по Гран-Виа к бару Чикоте в апрельских сумерках, я пребывал в хорошем настроении, был бодр и взволнован. Мы на совесть потрудились, и мне хорошо думалось. Впрочем, пока я шел по улице, все мое приподнятое настроение улетучилось. Теперь, когда я остался один и больше не было возбуждения от опасности, мне стало очевидно, что находились мы слишком далеко и что – дураку ясно – наступление потерпело фиаско. Я знал это весь день, но так часто обманываешь себя, поддавшись надеждам и оптимизму. Теперь же, вспоминая минувший день, я понимал, что это была лишь еще одна кровавая баня вроде Соммы. Народная армия наконец перешла в наступление. Но это было наступление такого рода, которое могло окончиться лишь одним: самоуничтожением. И, сопоставив в уме то, что я видел в течение дня и что слышал раньше, я почувствовал себя отвратительно.
В чаду и непрерывном гомоне бара Чикоте я сознавал, что наступление провалилось, еще острее я осознал это, выпив первый стакан у людной стойки. Когда все вокруг хорошо и только у тебя дурное настроение, выпивка может взбодрить. Но когда вокруг дела по-настоящему плохи, а ты вроде в порядке, выпивка лишь делает это более очевидным. В баре Чикоте было так тесно, что приходилось локтем расчищать себе пространство, чтобы поднести стакан ко рту. Не успел я сделать хороший глоток, как кто-то толкнул меня так, что я расплескал часть своего виски с содовой. Я сердито оглянулся, и человек, толкнувший меня, рассмеялся.
– Привет, Рыбья морда, – сказал он.
– Привет, Козел.
– Пойдем за столик, – сказал он. – Ну и видок у тебя был, когда я тебя толкнул.
– Откуда это ты такой явился? – спросил я.
Его кожаная куртка была грязной и засаленной, глаза запали, и он явно давно не брился. На боку у него висел огромный автоматический кольт, который на моей памяти принадлежал трем другим людям и к которому мы вечно пытались достать патроны. Мужчина был очень высок ростом, лицо его закоптилось от дыма и было измазано машинным маслом. На голове – кожаный шлем с толстым кожаным валиком вдоль макушки и по краям.
– Откуда ты теперь?
– Из Каса-дель-Кампо, – произнес он насмешливо, нараспев, как, бывало, посыльный в вестибюле одного новоорлеанского отеля выкликал фамилии постояльцев, потом это стало у нас шуткой для своих.
– Вон места за столиком освобождаются, – сказал я, увидев, что двое солдат со своими девушками собираются уходить. – Пойдем сядем.
Мы расположились за этим столиком в центре зала, и, когда он поднял свой стакан, я обратил внимание на его руки: в них глубоко въелась смазка, а развилки между большими и указательными пальцами были черны, как графит, от пулеметных выхлопов. Та, в которой он держал стакан, дрожала.
– Ты посмотри на них, – он вытянул другую руку. Она тоже дрожала. – Что одна, что другая, – сказал он тем же шутливым распевом. Потом, уже серьезно, спросил: – Ты там был?
– Мы это снимаем.
– Удается?
– Не очень.
– Нас видели?
– Где?
– Мы ферму штурмовали. Сегодня в три двадцать пять.
– А-а, да.
– Понравилось?
– Не-а.
– Мне тоже, – сказал он. – Слушай, все это – какой-то бред собачий. Кому пришло в голову устраивать лобовую атаку на такие позиции, как эти? Какой дурак это придумал?
– Некий сукин сын по имени Ларго Кабальеро, – сказал коротышка в очках с толстыми линзами, который уже сидел за столиком, когда мы подошли. – Как только ему позволили первый раз взглянуть в полевой бинокль, он возомнил себя генералом. Это – его шедевр.
Мы оба посмотрели на говорившего. Мой приятель Эл Вагнер, танкист, покосился на меня и поднял то, что осталось от его обгоревших бровей. Коротышка улыбнулся нам.
– Если кто-то из присутствующих говорит по-английски, вы, товарищ, уже подлежите расстрелу.
– Нет, – сказал коротышка. – Это Ларго Кабальеро подлежит расстрелу. Это его следует расстрелять.
– Послушайте, товарищ, – сказал Эл. – Просто говорите чуточку потише, хорошо? Кто-нибудь может услышать и подумает, что мы с вами заодно.
– Я знаю, что говорю, – сказал коротышка в толстых очках.
Я внимательно посмотрел на него. Он производил впечатление человека, действительно знающего, что говорит.
– Все равно. Не всегда полезно говорить вслух все то, что знаешь, – сказал я. – Выпьете с нами?
– Конечно, – сказал он. – С вами говорить можно. Я вас знаю. Вы – свой.
– Но не настолько, – сказал я. – К тому же это общедоступный бар.
– Общедоступный бар – единственное приватное место, какое здесь есть. Тут никто не слышит, что ты говоришь. Вы из какой части, товарищ?
– У меня тут, в восьми минутах ходьбы, танки, – сказал ему Эл. – Мы отстрелялись на сегодня, и начало вечера оказалось свободным.
– Почему бы тебе не помыться? – сказал я.
– Как раз собираюсь, – сказал Эл. – У тебя в номере. Когда мы отсюда уйдем. У тебя есть специальное техническое мыло?
– Нет.
– Ничего, – сказал он. – Я всегда ношу с собой в кармане кусочек про запас.
Коротышка в толстых очках пристально смотрел на Эла.
– Вы член партии, товарищ? – спросил он.
– Конечно, – ответил Эл.
– А вот товарищ Генри, как я знаю, – нет, – сказал коротышка.
– Тогда я бы ему не доверял, – сказал Эл. – Я вот не доверяю.
– Сволочь, – сказал я. – Ну что, идем?
– Нет, – сказал Эл. – Мне совершенно необходимо еще выпить.
– Я все знаю про товарища Генри, – сказал коротышка. – А теперь позвольте мне еще кое-что сказать вам о Ларго Кабальеро.
– Нам обязательно это слушать? – спросил Эл. – Не забывайте: я служу в народной армии. Вы не думаете, что это может меня деморализовать?
– Знаете, у него так раздулось самомнение, что он вообще стал как помешанный. Он сам себе и премьер-министр, и военный министр, и никто не смеет к нему больше и приблизиться. А на самом деле он – просто добросовестный профсоюзный руководитель, что-то между вашим покойным Сэмом Гомперсом и Джоном Эл Льюисом, это Аракистайн его сотворил.
– Вы не волнуйтесь так, – сказал Эл. – А то я не схватываю.
– О, его придумал Аракистайн! Тот Аракистайн, который сейчас наш посол в Париже. Это, знаете ли, его произведение. Он назвал его испанским Лениным, после чего бедняге пришлось соответствовать, а еще кто-то дал ему посмотреть в полевой бинокль, и он возомнил себя Клаузевицем.