Ещё одна черта, отмеченная Блоком и сросшаяся с мифом о Комиссаржевской, — это постоянное стремление актрисы в иные сферы, в иные миры, которые поэт романтически обозначил как «величавую», «несбыточную» мечту, «устремление куда-то, за какие-то синие, синие пределы человеческой здешней жизни». Комиссаржевская относилась к тем, «кто роковым образом, даже независимо от себя, по самой природе своей, видит не один только первый план мира, но и то, что скрыто за ним, ту неизвестную даль, которая для обыкновенного взора заслонена действительностью наивной...»[590]. Одна эта способность делает её не просто художником, но сверхсуществом, которому ведомы судьбы мира и, уж конечно, судьбы мирового искусства. Один из критиков использовал в своём некрологе такую метафору: «Она создала свой театр и отважно, смотря вперёд своими удивительными глазами, поплыла как большой корабль с мачтами, уходящими в облака...»[591] Пётр Ярцев вспоминает своё впечатление от сверхчеловеческих проявлений в Комиссаржевской: «Теперь была она другая, “настоящая”, и показалось мне тогда, что такое лицо, глаза такие — не лицо, не глаза человека»[592]. Брат актрисы Ф. Ф. Комиссаржевский писал о ней в 1912 году: «Она никогда не была удовлетворена действительностью; живя в настоящем, она уже предчувствовала будущее; её духовный взор был всегда устремлён вдаль, в прекрасную страну новых истин»[593].
Тема острого духовного зрения, отрешённости от земного существования в пользу высшего бытия искусства, полумистических прозрений раскрывается Блоком с помощью описания заведомо хрупкой «маленькой фигурки» (неприспособленной для жизни в этом мире), синих «бессонных глаз», глядящих в «неизвестную даль», и «голоса художницы», сливавшегося с мировым оркестром. «При имени В. Ф. Комиссаржевской <...>, — писал к пятилетию её смерти Николай Евреинов, разворачивая метафору запредельного взгляда и неземного голоса, — на меня смотрят глаза, большие и печальные, как вопросы о жизни и смерти, о добре и зле, о красоте и безобразии. При имени В. Ф. Комиссаржевской в моей памяти звенит низкий грудной голос, твёрдый и мягкий в одно и то же время, голос совсем нездешнего очарования. Я слышу самые простые слова — “хотите чаю?”, “вы не устали?”, “сегодня так холодно”, как слова какого-то особого значения, слова, весь смысл которых для меня не в сказанном, а в задушевных звуках, выразивших сказанное, звуках, рождённых вечно верной себе женственностью. Самые обыкновенные слова покойной всплывают в моей памяти, как слова необыкновенные, как “слова Комиссаржевской”, и я снова в плену отзвучавшей музыки, для которой ещё не выдуман нотный стан и нет примеров модуляции в учебниках гармонии»[594].
Все эти характеристики сливались в одно представление о душе не от мира сего, облечённой в хрупкую плоть, как бы заранее обречённой, обладавшей явными признаками своей сопричастности иным сферам. Ангелоподобие, почти святость — главная черта Комиссаржевской, практически слившаяся с её обликом после смерти. «Как легендарный ангел, она подходила, будто во сне совсем близко... она почти касалась дрожащей рукой нашего сердца и смотрела в самые глаза наши широко открытыми очами, затуманенными от слёз»[595].
Знаковый эпитет «синий», которым лаконично и исчерпывающе Блок описывает глаза Комиссаржевской, никем практически не повторяется. Современники, лично знакомые с актрисой, отлично знали, что синими её глаза не были. Во многих мемуарах упоминаются «тёмные» глаза, а вот более конкретное свидетельство: «Просто и ясно смотрела на меня широко открытыми голубовато-серыми глазами»[596], — пишет о своей встрече с Комиссаржевской нисколько не покорённый её обаянием П. П. Гнедич. Многократно акцентированный Блоком эпитет «синий» был справедливо воспринят не в цветовой конкретике, а в абстрактном символистском значении, он и не должен был описывать действительный цвет глаз Комиссаржевской, а фиксировал их обращённость внутрь себя, к тайнам мира, в вечность.
Общим местом стал вполне символистский образ весны, сопровождающий Комиссаржевскую в текстах Блока. Заметим, что и у Блока он возник скорее из сценической реальности. «Солнце России», «Весна русской сцены» — подобные надписи с лёгкостью обнаруживаются на лентах с венков, которые подносились В. Ф. во время её спектаклей и многочисленных гастрольных поездок. Однако Блок преображает эти тривиальные штампы: «предвесенняя смерть», «весенняя дрожь в голосе», она была «вся весна», «её требовательный и нежный голос был подобен голосу весны», и наконец, из стихотворения: «...голос юный / Нам пел и плакал о весне...», «вешний голос» и «обетованная весна» в финале.
Весна здесь имеет значение воскресения, и ангелическое, сакральное, неземное в образе Веры Фёдоровны притягивает эти ассоциации. В конце стихотворения они приобретают гиперболизированные религиозно-экстатические интонации, связанные с мотивом спасения — «новый завет для нас». То же происходит и в поминальной речи Блока: «Её смерть была очистительна для нас. Тот, кто видел, как над её могилой открылось весеннее небо, когда гроб опускали в землю, был в эту минуту блаженен и светел, а тяжёлое, трудное и грязное отошло от него»[597].
Подражатели и последователи Блока подхватили эту благодатную тему, зачастую достигая в ней совсем уже заоблачных высот. Приведём цитату из мистической повести с говорящим названием «Бессмертие. Посвящено Беатрисе предчувствуемой», написанной А. Дьяконовым к третьей годовщине смерти В. Ф. Комиссаржевской. Поскольку жанр этого произведения самим автором определён как «мистическая повесть», неудивительно, что сюжет его не всегда связан с реальными событиями, а действующие герои наделены, во всяком случае, вымышленными именами. Центральное место в повести занимают похороны героини по имени Марианна, свидетелем которых становится любящий её и безмерно страдающий от утраты Иоанн:
«Казалось, уже настигла Иоанна смерть и окаменел он. Но вдруг глухо, едва слышно крикнул:
— Солнце! Солнце!
И в тот миг, как упали в тишину, как камни драгоценные, его слова — в высоком небе загорелось солнце. Открылись облака жемчужные, и яркий луч упал щедро на землю. Как изваянный стоит Иоанн, ослеплённый потоком света. Горит лицо его восхищением, блаженной радостью сияют глаза и ликует в сердце любовь. Открылось небо, и солнце золотою ризою покрыло землю. С безмерной высоты до краёв земли сияющими ступенями ниспадал горящий луч, и вся в пурпуре, вся из огня нисходит Марианна, и лик ея — лик ангела в нимбе света, и рука ея благословляет нежно Иоанна»[598].
Блоковские сакральные мотивы обнажены здесь до предела. Происходит то, что в теории литературы называется реализацией метафоры, и это, несомненно, ещё раз указывает на особую популярность темы посмертного торжества Комиссаржевской.
Последний пункт, на котором мельком остановился Блок в своих прозаических текстах и который он сделал поворотным в тексте стихотворения, можно обозначить как «художник и толпа». К толпе он многозначительно причисляет и самого себя, объединяя тех, кто «не верил», «не ждал» и не почувствовал прихода весны, местоимением «мы». О «нашем» неумении ценить человека при его жизни Блок скажет и в некрологе. Однако и там, и в стихотворении «На смерть Комиссаржевской» в противовес этому утверждению звучат и другие слова, в которых авторское «я» существует совершенно отдельно от всяких «мы»: «никогда не забуду», «я вспоминаю», «я молю». Правда, эти авторские прозрения относятся тоже ко времени после гибели актрисы, а не к её славе. В своей речи Блок выделяет особый слой людей, не принимавших талант Комиссаржевской, и даёт им характерный для романтического мировоззрения ярлык — «обыватели» (за их спиной стоит знаменитый гофмановский «филистер»). Здесь особенно подчёркивается преображение тех, кто сначала коснел в своём непонимании актрисы, а потом «видел, как над её могилой открылось весеннее небо». Блок варьирует два мотива: неузнанности и непризнанности актрисы при жизни слепой профанной толпой — и внезапного просветления, узнавания её величия после её «очистительной смерти».