Участие Веры, возможно и вынужденное, в судьбе младшей сестры, способность принять под свой кров не только её, но и ребёнка, рождённого от бывшего мужа, конечно, вызывают восхищение. Однако не следует забывать, что Вера в это время жила не одна, а вместе с матерью и сестрой Ольгой. Вполне вероятно, что у неё не было иного выхода, и решения принимала в этой ситуации не она.
Биограф В. Ф. Комиссаржевской Е. П. Карпов завершает рассказ об этом тяжелейшем периоде её жизни такими словами: «Глубоко потрясённая неожиданным ударом, разразившимся над ней, обманутая, пережившая тяжёлую сердечную драму, Вера Фёдоровна осенью 1885 года уехала от мужа, чтобы никогда больше к нему не возвращаться. И опять для Веры Фёдоровны наступает скитальческая жизнь, полная лишений. Больная, с разбитыми вконец нервами, почти ненормальная психически, она едет с сестрой Ольгой Фёдоровной в Липецк, по предписанию докторов, поправлять расшатанное здоровье. Проживя там сезон, она, всё ещё больная, возвращается в Петербург, поселяется у матери, где живёт до 1891 года[77]. В этот период у неё зарождается мысль посвятить себя сцене...»[78] В одном из своих поздних писем Комиссаржевская сама прокомментировала внутреннее состояние, которое переживала в этот период и которым потом щедро делилась со своими «падшими» героинями: «Никогда человек не бывает так высок нравственно, как после падения, если оно совершилось вопреки его духовному я. Дух угнетён, потому что над ним было совершено насилие, и чтобы не дать ему упасть окончательно, поднимается со дна души всё хорошее, что там есть, и обостряется в своём стремлении доказать, что его много, что оно сильно и не ослабеет уже больше никогда. Важно удержать такой момент и дать духу расправить крылья...»[79] Едва только выскользнув из-под невыносимого груза страдания и безнадёжности, она поймала воздушный поток, и он понёс её к новой жизни.
Глава 4
VITA NUOVA
Iо mi senti’ svegliar dentro a lo core
Un spirito amoroso che dormia...
В 1888 году, то есть через три года после фактического развода, Вера Фёдоровна ещё не могла найти в себе силы продолжать жить и даже не пыталась нащупать новый путь.
В одном из писем этого времени, адресованном М. В. Черняевой-Козловой, учительнице деревенской школы, с которой она познакомилась и, видимо, сблизилась в Липецке во время своего лечения на водах в 1886—1887 годах, Комиссаржевская писала:
«Так как Вы интересовались моим здоровьем, то я спешу сообщить Вам, что чувствую себя сравнительно хорошо, вообще же о себе рассказывать, ей-богу, ничего не могу, потому что это и так Вам должно быть ясно: в этом “ничего” — всё». И далее: «У Вас, не правда ли, внешняя жизнь дружно идёт с нравственной, а вот когда они не ладят, тогда очень скоро исчерпывается интерес к жизни и делается из человека пешка, двигающаяся по инерции»[81].
Ощущение пустоты вовне и внутри себя самой позволяло Комиссаржевской двигаться пока только «по инерции», никакого творческого порыва не рождало. Хотя смутное желание движения всё же теплилось в ней — не могли пройти даром уроки, полученные от отца, не могло исчезнуть, уйти в никуда страстное обожание искусства, — теплилось, но пока не разгоралось, не находило реального применения. Ещё одной своей приятельнице по Липецкому курорту, жене лечившего её профессора Соловьёва, она признавалась в своём духовном бессилии:
«Как в этой мерзкой, отвратительной, безотрадной жизни, полной таких неразрешимых противоречий, как не упасть в борьбе, выпадающей на долю каждого мыслящего и чувствующего человека? По-моему, если возможно найти более или менее нравственного удовлетворения, то его должны находить люди, отрешившиеся, насколько возможно, от личной жизни для чего-нибудь более высокого; несомненно, им очень нелегко, на их долю выпадает масса страданий, но они наверное не упадут от первого толчка судьбы, на которые она так щедра, не опустят руки, встряхнутся и идут опять вперёд, готовые на всё ради далеко-далеко светящегося огонька; пусть они одни видят этот огонёк, пусть они не дойдут до него, но он им светит, даёт силу, веру, с которыми они сделают, один больше, другой меньше, но сделают хотя что-нибудь. Вот что и ужасно: сознавать это и не иметь силы быть похожим хотя немного на то, чем надо быть, не иметь силы подняться, упав после первого толчка; сначала от бессилия, а потом понемногу вопрос: зачем, к чему всё это, когда, будучи полон самых хороших желаний и стремлений, видел, насколько это бесполезно»[82].
Думается, что тот образ человека, ведомого высокой целью, который рисует Комиссаржевская в письме, во многом коррелирует с личностью её собственного отца. Фёдор Петрович, конечно, пережил драматические эпизоды, расставшись к тому времени со своей второй семьёй, но не изменил ни своему призванию, ни своей профессиональной стезе, не отчаялся, не впал в депрессию, не пошатнулся. Наоборот, с неиссякаемой энергией искал применения своему таланту, участвовал в новых амбициозных проектах, отдавался преподаванию. Бессмысленность и тяготы борьбы за собственную душу пока перетягивают для Комиссаржевской чашу весов, хотя внутреннее убеждение в необходимости служения «высокому» всё-таки присутствует на этом безотрадном фоне. И, заглянув в будущее, надо признать, что оно-то как раз и составляло центр личности Веры Фёдоровны и в конце концов дало ей силы переломить ситуацию.
Важно отметить, что Комиссаржевская от природы была весёлым, жизнерадостным, любознательным и чрезвычайно способным на всякую игру, шалость, шутку человеком. Вот как описывает своё знакомство с ней актёр Юрий Озаровский: «Она сама подходит ко мне и по-товарищески протягивает руку. Глаза так смеются, что мне сразу хочется сделаться её приятелем...
— Ну, с вами-то, — говорит она, — мы наверное подружимся: ведь я тоже ученица Владимира Николаевича (Давыдова)... Притом, вы, наверное, любите шалости?
— То есть? <...>
— Ну вот в Пассаже показывают живую фотографию. Как только наладятся репетиции, мы отправимся с вами из театра и вдосталь насладимся диковинкой.
— А как вы думаете, — спрашиваю я, — скоро наладятся репетиции?
Вера Фёдоровна прыскает от смеха и убегает на сцену...»[83]
Трагедия юности не смогла вытравить в Комиссаржевской врождённой способности к веселью и интереса к жизни, но наложила странный отпечаток, о котором вспоминал друживший с ней Ф. П. Купчинский: «Она была ребёнком, когда веселилась, смеялась, шутила, прыгала, кружилась, напевала, ещё недавно, ещё недавно, и после вдруг задумывалась, садилась тихая, медленная, вся будто застигнутая нежданной печалью...»[84] Были ли эти резкие смены настроения следствием пережитой катастрофы или знаком особого психического склада актрисы, сказать трудно. Но факт остаётся фактом: их фиксировали и о них рассказывали потом разные мемуаристы, которые близко знали Веру Фёдоровну.
Мать Комиссаржевской вспоминала, что доктора очень рекомендовали после возвращения дочери с Липецкого курорта найти для неё какое-нибудь специальное занятие, дело, которое бы захватило её и отвлекло от тяжёлых переживаний. Зная о сценическом даровании дочери, Мария Николаевна предложила ей переговорить с В. Н. Давыдовым о частных уроках актёрского мастерства. Эта мысль её воскресила.
В. Н. Давыдов — одно из громких имён в русской театральной традиции. С 1880 года он работал в труппе Александрийского театра, завоевав симпатии зрителей блестящим мастерством, тонким вкусом и художественным тактом. Виртуозное владение всеми средствами внешней выразительности, безукоризненная техника перевоплощения позволяли ему одинаково успешно выступать в комедийных, трагических, водевильных и даже женских ролях[85]. Одновременно с активной сценической деятельностью Давыдов преподавал, среди его учеников — человек, впоследствии близкий Комиссаржевской, актёр Н. Н. Ходотов. О Давыдове как педагоге он вспоминал исключительно восторженно: «Определённой научной системы преподавания у Давыдова не было. Его педагогическая система вытекала из его личного сценического опыта и поразительной неповторимой техники показа. Давыдов учил нас практически, наглядно раскрывая приёмы своей игры и игры представителей различных актёрских стилей. В своей гениальной памяти он хранил воспоминания об игре крупнейших артистов России и Европы и из пестроты запомнившихся ему образов в каждом отдельном случае извлекал тот, который казался ему убедительным для данного положения.