Прежде всего она занималась усовершенствованием Ходотова как актёра. «К моей работе Вера Фёдоровна относилась с большим вниманием, — вспоминал он. — Шла у нас комедия Шекспира “Сон в летнюю ночь”. После генеральной репетиции “Сна в летнюю ночь” Вера Фёдоровна взяла к себе на дом мою роль Деметрия и в тот же вечер вернула её мне со своими ремарками, характеризующими вдумчивость и художественную логику большого художника сцены»[282]. По собственному признанию актёра, благодаря участию Комиссаржевской в его игре появился так называемый «психологический пунктир». Вероятнее всего, речь идёт о чеховской струнке: об умении выявить подтекст, показать нервное напряжение, незаметные для глаза движения души. Не случайно Ходотов в 1902 году прекрасно сыграл Треплева в «Чайке», а чуть позже Петю Трофимова и Астрова в «Дяде Ване». Но дело было, конечно, не столько в чеховских ролях, сколько в общем подходе к роли, в попытке передать непередаваемое. В этом Комиссаржевская была специалистом, и она щедро делилась со своим учеником.
Вторым пунктом педагогической программы Комиссаржевской было воспитание личности, которое шло рука об руку с актёрской работой. Ходотов справедливо пишет: «Искусство для Комиссаржевской было ценностью вне пространства и времени, и для подлинного творчества она требовала отречения от отвлекающих будничных мелких интересов. По её мнению, художник должен был быть возвышенно настроенным, иначе он будет карликом на ходулях»[283]. Это требование Ходотов, может быть, и желал выполнить, но его природа была совершенно иной, чем представлялось Комиссаржевской, и всячески противилась её воздействию. Недавно изданный Ю. П. Рыбаковой корпус их переписки даёт обширный материал для размышлений о том, чем жила Вера Фёдоровна в этот период, сколько надежд связывала с будущим своего воспитанника, сколько душевных сил вкладывала в это странное общение, основанное на явном, осознаваемом ею превосходстве, сколько разочарований пережила. Приведём несколько фрагментов из её писем, как кажется, очень отчётливо представляющих специфику этих переживаний и склад её личности:
«А я Вас так и не видала “уже таким светлым”, каким Вы были до рокового 22-го числа. Совсем, совсем другие глаза были и благодаря им и всё лицо, конечно, Вашей души коснулось тогда небо, и Вы глядели на мир сквозь него, когда я с Вами познакомилась, у Вас не было такого лица и теперь опять нет. Вот первое, что Вы должны сделать из того, что Вы хотите делать для меня или ради меня: это, чтобы я по приезде нашла в Вас того, каким Вы были в Киеве, Одессе, Николаеве и в самом начале в Вильне, а не того, с которым я прощалась» (29—30 июня 1900 года)[284].
«Остерегайтесь всего ненужного, мелкого, не вливайте чуть заметный яд сомнений в тот светлый уголок Вашей души, светом которого Вы должны научиться осветить всю свою душу и много других, как художник и человек. Прежде чем совершить подвиг, для того, чтобы быть в состоянии совершить его, — надо научиться ломать себя, приносить жертвы трудные, но тихие, тем более трудные, что за них нельзя ждать награды, они даже могут быть не оценены. А я хочу, жду от Вас подвига и не хочу отказаться так скоро от веры в Вас» (14—15 июля 1900 года)[285].
«Думали ли Вы когда-нибудь о том, Азра, как мало я от Вас требую, то есть не для себя, а от Вас, как от человека, которого я должна, хочу уважать, я требую только того, что Вам самому даёт бесконечно много! <...> Вспомните, Азра, свою первую вину передо мной. Вспомните, как Вы казнили себя, как страдали — и сравните с тем, что Вы чувствуете сейчас, после этой последней вины. А Вы знаете, что единственная вещь, способная спасти душу от всего, уберечь и от сора, — это покаяние. <...> Положите руку на сердце, Азра, и скажите, не значительно ли меньше Вы казнили себя эти дни за сделанное Вами, а так ли уж мала вина Ваша, чтобы можно было легко её себе простить?!» (январь 1901 года)[286].
«Для того, чтобы дать себе право быть с Вами и ждать Вас, я должна стоять в Ваших глазах на недосягаемой высоте. Вы спустили меня с неё — правда, по моей вине: я не рассчитала Ваших сил и дала столько Вашей душе, сколько она не могла ещё вместить — и эти дары, эти звуки, цветы, звёзды и слёзы души моей — упали на землю, и Вы топтали их ногами с толпой, принимая их за булыжники, каких много. Я подошла к Вам так близко, как не надо было подходить, пока Вы не выросли и не сумели оценить эту близость. И вот Вы расшатали моё уважение к Вам, и я не знаю, каким подвигом любви можно воскресить их» (до 10 февраля 1901 года)[287].
«Мой Азра, как я хочу, чтобы Вы стали добрым, добрым той добротой, которая теперь, сейчас должна родиться в Вашей душе и уж не умирать никогда. Той добротой, которая необъятно широко, тепло охватывает всё, что болеет, страждет, жаждет тепла, бьётся в неволе и тьме. Хочу, чтобы Вы были добрый до дна, добрый до забвения себя, добрый во всякие минуты своей жизни, добрый проникновенно» (8—9 июля 1901 года)[288].
«Я не верю ни во что сейчас — ни в будущее, ни в себя. Я говорю это без отчаяния: во мне всё сжато железной рукой. Я могу только жалеть сейчас Вас — жалеть без нежности, а со слезами, которые не дают облегчения, а жгут глаза. Ведь не надо фактов, чтобы “умерло” что-то в человеке. Вероятно, бывает так со всем тем, что сидит в нас и даёт красоту и смысл жизни. Оно ждёт откровения, чтобы начать жить полной жизнью, ждёт долго, терпеливо, и вдруг, как молния, его пронзает сознание, что откровения не будет, и тогда он, этот зачаток обещавшего стать столь великим духовного начала или перерабатывается в одно из тех “качеств” души, которое свойственно тысячам душ: и хорошим, и плохим, или умирает» (начало августа 1902 года)[289].
«Работайте, работайте, возьмите роль и чувствуйте, чувствуйте, чувствуйте, будто всё это случилось с Вами, совсем забыв, что там другой, не такой изображён. И когда совсем уйдёте в эти страдания, радости, в хаос или покой, тогда только можете вспомнить, что это не Вы, что он был другой, и делайте, что хотите, и психологией, и философией — они уже будут на верной, настоящей, единственной дороге. Я не умею, я никогда не сумею объяснить это ясно — если бы я сумела это сделать, Вы бы не поняли, а весь прониклись что только так надо...» (2 октября 1902 года)[290].
«Я уставала, я тосковала, но верила и ждала. Так верила, так поверила, — что теперь мы начнём жить настоящей жизнью, что всё то, что сеяла я в душе моего Азры, в этой душе, так без границ мной любимой — взошло наконец для нас и для всего, чему и кому мы нужны. Это было такое счастье верить в это, что легко переносилось всё. А Вы в это время хоронили эту веру. В это время Вы оскорбляли наш мир, внося туда нелепые до жестокости, мелкие до ужаса подозрения; в это время Вы были слабы той слабостью, которая давно уже должна была умереть, на то, чтобы убить которую я слишком много отдала сил. <...> И когда я всё-таки приехала и всё-таки вошла в наш алтарь — я увидала, что там нет ничего — всё затянуто паутиной — значит, значит, — зачем же тогда он создавался и зачем ему существовать» (после 7 марта 1903 года)[291].
В этих фрагментах содержится по сути вся кривая отношений между Комиссаржевской и Ходотовым, столь отчётливо прорисованная её собственной рукой. Если попытаться выразить её двумя словами, то можно сказать, что проект перевоспитания Ходотова претерпел крах. Ей не удалось ни своим профессиональным мастерством, ни силой чувства сделать из него нового прекрасного человека, сознательно удаляющегося от всего мнимого, лживого и порочного, бережно хранящего в своей душе ростки высшей духовности. Отметим в этом непреклонном желании Комиссаржевской, которое она пыталась реализовать на протяжении почти трёх лет, черту её личности, впоследствии заставившую её круто изменить свою судьбу, — она была прирождённым педагогом. Во всяком случае, ощущала в себе мощный источник вдохновения, когда речь шла о воспитании и воздействии на душу другого человека.