Мы просидели в подвале Маркова часов шесть. Я весь гудел от английских слов, как пчелиный улей. Добираясь в подземной электричке до дома, несясь под московскими улицами, я ощущал себя просто какой-то шаровой молнией новых знаний, в которой сталкиваются и шарахаются друг от друга пока незнакомые английские слова, ещё не скреплённые смыслами и логическими связями. По теории Маркова, они пока лишь булькали в моём подсознании, лишённые созидающей воли. И предстоящие четыре дня должны были оплодотворить их волей разума, дабы возникла новая филологическая жизнь, и её носитель – я!
Счётчик показал, что за этот день я запомнил более восьмиста слов. Счётчик Мотыля назвал приблизительно такую же цифру. Мы шли ноздря в ноздрю. Но на перекурах Владимир Яковлевич признался, что в отличие от меня изучал английский в школе и в вузе. Это меня слегка огорошило и крупно озадачило. Это показалось мне противоречащим главному – как я понял – принципу Маркова: вспахивать подсознание, как «целину», сеять чужой язык в «детскую» непосредственность, как в живую гениальность тайного восприятия нового! А какая могла быть детская непосредственность у сорокапятилетнего кинорежиссёра с бакенбардами провинциального жуира, не знающего поражений от слабого пола с того самого момента, как у него прорезался во рту первый молочный зуб?
Так сгоряча я вдруг подумал в тот первый экспериментальный день, натолкнувшись на неожиданный научный парадокс Маркова. Было не ясно, зачем же он свёл нас вместе? Меня, англоидиота, и опытного Мотыля, знающего британские транскрипции ещё со школьных времён?
Уже на третий день могучего сидения в подвале я осознал, насколько правильно сообразил по поводу «научного парадокса» Маркова.
Нам дали в руки тексты на английском, голос из динамика стал зачитывать их с переводом. А затем тот же голос попросил нас, глядя в текст, произносить его вслух, попутно вспоминая значение слов, которые мы уже вроде бы знали. Вот тут я и разжижился, как медуза, выброшенная на берег, – откуда мне было знать, как читаются английские буквы? Я не владел транскрипцией!
Сочетание знаков не понималось, как их взаимодействие. А кинорежиссёр бодро читал незнакомый текст по-английски и явно не испытывал никаких неудобств.
Запахло жареным.
Лично для меня. Поскольку в паузы наших совместных перекуров я не только зорко пялился на человека, снявшего один из лучших игровых фильмов в СССР, считаю, абсолютный шедевр, но и «взвешивал» напарника, по успехам которого мог различить, как в зеркале заднего вида, удаляется он от меня, а значит, вырастают мои шансы проскочить в аспирантуру мимо НиНи, или уже пошёл на обгон моей хилой «тачки». А стало быть, счастливых очков я недобираю, и великий конфуз зловеще расправляет надо мною свои бестрепетные крылья.
Владимир Яковлевич ответил, что английский реанимирует на всякий случай – и в работе не помешает, и в поездках пригодится. А ведь так и вышло! Успех «Звезды пленительного счастья» был велик!
А я и не сомневался, что всё у него получится, всё он одолеет, глядя на то, как он по-мужски твёрдо сосредотачивался и с головой уходил в процесс. Несмотря на его легкомысленные, как мне казалось, бакенбарды. Ведь я уже видел у нас дома многих знаменитых кинорежиссёров – и Андрея Тарковского, и Элема Климова, и Владимира Наумова, на мой взгляд, красивых мужчин, однако не носивших баки, как не менее симпатичный Мотыль.
Автора «Белого солнца пустыни» переплюнул с бакенбардами только один кинорежиссёр того же исторического периода – чудесный молдаванин Эмиль Лотяну, к тому времени уже сотворивший свои шедевры «Лаутары» и «Табор уходит в небо». В 1978 году он посещал особняк в Дегтярном переулке, элитарный наш ВНИИ теории и истории кино, руководимый незабвенным Владимиром Евтихиановичем Баскаковым, вскоре после того, как вышел его фильм «Мой ласковый и нежный зверь».
У Лотяну бакенбарды были намного пышнее и кучерявее, чем у Мотыля, и, если начистоту, выглядели ещё провинциальнее, хотя и органичнее.
Справедливости ради надо сказать, что Мотыль, судя по фотографиям, сразу, как закончил съёмки «Звезды…», бачки благополучно сбрил. А вдруг потому, что однажды вспомнил, как я на них подозрительно пялился? Тогда, на наших перекурах? Случайный и неравнодушный свидетель его вкусовых атавизмов…
На четвёртый день сидения в подвале Марков вручил нам списки вопросов, которые мы должны были задать друг другу по-английски, и ответить, ясное дело, не по-немецки.
…Когда мы выбрались из подвала на поверхность, чтобы по моей срочной просьбе передохнуть, у Владимира Яковлевича лицо было как у человека, ощутившего внезапную боль во всех тридцати двух зубах одновременно. Он понял, что я не дам ему совершить сегодня ещё один рывок к осуществлению поставленной цели. Да я и сам так расстроился, что готов был попросить у него извинения. За досаду. А что мне оставалось? Не излагать же ему соображения по поводу «методологических парадоксов Маркова»?
Чтобы как-то замять впечатление от позора, который случился только что внизу, когда я не смог правильно произнести (проклятая транскрипция!) ни одного более сложного вопроса, чем самые тупые – «Как ваше имя? Сколько сейчас времени? Как дела?» – я спросил Мотыля о новом фильме про декабристов.
Мотыль попался! Он с такой живостью заговорил о фильме, о том, как ему хочется показать эту историю через характеры, личное, живое, пропустить всё сквозь «человечью линзу», что я с облегчением догадался: прощён.
Запала в память «человечья» линза. И какое-то благородное восхищение женщинами, способными на поступки, сразу улетающими прямо в легенду.
Через три дня после окончания «английской пятидневки» отец с явным облегчением сообщил, что я буду сдавать немецкий не Жижиной, а заведующей кафедрой. Он договорился с деканом факультета Михаилом Фёдоровичем Овсянниковым.
Заведующая выслушала мои ответы на экзаменационные вопросы и просто сказала: три с плюсом. Будете тянуть на четвёрку? Я ответил – нет.
Все прочие экзамены были сданы на «отлично», а «проходная» тройка могла огорчить только одного человека: Жижину, вполне интеллигентно покинувшую мои ночные кошмары с появлением интересного научного подвала Маркова.
Через месяц после нервных событий, как-то утром, за завтраком, я внезапно, словно персонаж Булгакова из «Собачьего сердца», проспикал целую фразу на английском: «Where are you taking me, Joe? There are no people, no houses…» Перетолмачить её с ходу я не смог. Все обалдели, а младший брат Ваня, будущий журналист-международник, перевёл: «Куда ты меня тащишь, Джо? Здесь нет ни людей, ни домов…»
– Что за Джо? – заинтересовался Ваня, совсем даже не потрясённый, что я заговорил по-английски.
А папа сказал:
– Смотри-ка, выходит, Марков не шутил, действительно слова всплывают!
Вот тут все и развеселились.
Хрустальные проводы
Старший сын (16 лет) впервые уходит «в ночное». На чужой квартире, в большой компании. Мальчики и девочки.
Младший (12 лет) предвкушает: «У Георгия будет оргия! Оргия!» Уточняю: «В смысле Рима периода упадка?» – «В смысле!» – вопит счастливый ребёнок.
Я вспомнил, как когда-то, будучи ещё артистом, а не губернатором, Миша Евдокимов говорил в трубку: «Оргич, привет!» Коварно обыгрывая моё отчество – Георгиевич.
И ещё вспомнилось, как провожали брата Ваню в армию. Со второго курса журфака МГУ он решил пойти не просто отслужить, а непременно в десант, обязательно в разведку, потому что круче этого ищи-свищи, а всё равно ничего не сыщешь и не высвищешь! Отец устраивал его туда по блату через контр-адмирала Тимура Аркадьевича Гайдара, с которым одно время вместе работал в «Правде». Наверное, такая «дикость» случилась впервые, поскольку блат употребили для того, чтобы добровольно отдать отпрыска в армию, а не наоборот – спрятать, спрятать, спрятать!
Проводы Ивана в армию накололись татуировкой не только в моей памяти. Подозреваю, они остались в памяти многих, кто участвовал в этом эпическом событии!